Блейк Лайвли родила первенца!
Эдвард Нортон женился
Крис Браун отказался от Рианны
Диджей Грув завел седьмого питомца

Под одним одеялом

1 июня 2005 04:00
491
0

Каждая семейная пара имеет свою историю. Но их случай — особый. Судьба подарила им такое количество встреч, событий и впечатлений, что хватило бы на целый роман. Он — композитор Александр Журбин, автор первой советской рок-оперы «Орфей и Эвридика». Она — Ирина Гинзбург, дочь известного публициста и переводчика Льва Гинзбурга. Вот уже пятнадцать лет Ира вместе с мужем и сыном Львом живет в Нью-Йорке. Там она работала телеведущей на русско-американском ТВ, а в какой-то момент решила засесть за мемуары. В один из приездов в Москву Ирина передала «Атмосфере» отрывки из своей книги «Без поблажек» — вместе с правом их первой публикации.

Каждая семейная пара имеет свою историю. Но их случай — особый. Судьба подарила им такое количество встреч, событий и впечатлений, что хватило бы на целый роман. Он — композитор Александр Журбин, автор первой советской рок-оперы «Орфей и Эвридика». Она — Ирина Гинзбург, дочь известного публициста и переводчика Льва Гинзбурга. Вот уже пятнадцать лет Ира вместе с мужем и сыном Львом живет в Нью-Йорке. Там она работала телеведущей на русско-американском ТВ, а в какой-то момент решила засесть за мемуары. В один из приездов в Москву Ирина передала «Атмосфере» отрывки из своей книги «Без поблажек» — вместе с правом их первой публикации.



25 февраля 1976 года я ненадолго забежала к своим родителям. Папа попросил меня сходить в булочную и купить кекс, чтобы было чем угостить какого-то ленинградского композитора по фамилии Журбин, который написал музыку на его переводы из немецких народных баллад.

Я тут же навострила ушки. Мне давно хотелось писать песни.

Одна, написанная вместе с замечательным композитором Эдуардом Колмановским, уже была у меня в запасе. Называлась она «Все, что было, то прошло». Исполняла ее сама Людмила Зыкина.

Когда я познакомилась с ней на записи, она очень удивилась, что автор песни — совсем молодая девушка, а не зрелая «тетя», у которой уже так много всего за плечами было и успело пройти…

(Мне-то самой всегда кажется, что все лучшее еще только впереди, и мое сердце всегда распахнуто навстречу радости…)

Итак, я пошла отворять дверь своему потенциальному соавтору, но в первую же секунду поняла, что на пороге в пушистой ушанке стоит мой будущий муж и отец моего сына. Наверное, в это трудно поверить, но в моей жизни не раз случались прозрения, и, может быть, в прошлой жизни я была ведьмой или колдуньей, хотя первое мне ближе…

Кстати, когда я впервые очутилась в Испании, я всем нутром ощутила, что именно здесь меня, ведьму, жарили на костре инквизиции. Говорю я об этом как бы шутя, но все не так просто…

Не все так просто оказалось и с Журбиным…

После долгого разговора с моим отцом он сел за пианино, которое папа давным-давно купил специально для меня. Когда Журбин начал играть и петь, мы просто онемели. Сколько жизни от него исходило, сколько яркости, энергии, таланта и страсти! С шумным натиском, ополчившись на клавиши, он наяривал как безумный и своим хриплым голосом перекрывал все регис-тры. Казалось, что он сам испытывает от этого невероятное наслаждение, и, глядя на него, я все больше убеждалась в том, что это именно тот человек, который мне нужен. «Вот от него я рожу», — думала я, не сомневаясь, что это будет именно сын, именно мальчик, похожий на Журбина.

На кухне, куда мы пошли пить чай, я, присматриваясь к Журбину, читала ему свои стихи и новые переводы. Журбин очень внимательно меня слушал, хотя и торопился на поезд — домой, в Ленинград.

О нем я тогда не имела ни малейшего представления. Человеком я была сугубо «литературным» — далеким от мира музыки и эстрады.

Оказалось, Журбин — тоже большой любитель немецкой поэзии (не случайно же он обратился к немецким народным балладам) и литературы, что нас сразу объединило. Было ясно, что этот «ленинградский композитор» — не пустышка-эстрадник, не «лабух».

Мой папа, известный ерник, выйдя попрощаться с Журбиным, вдруг кивнул в мою сторону: «Саша, украдите у меня мое сокровище. Я отвернусь». На что Журбин вполне серьезно ответил: «Лев Владимирович, я глубоко женат». «Ну, это ничего, — успокоил его папа. — Брак любви не помеха…»

…Московская премьера журбинской рок-оперы «Орфей и Эвридика» состоялась в ДК «Правда» на одноименной заснеженной улице неподалеку от метро «Динамо». Мороз стоял жуткий, но народу собралась тьмущая тьма. Я никогда не была завзятой театралкой или эстрадницей и на подобные зрелища вообще никогда не ходила. Впрочем, как оказалось, тогда в России еще и не было ничего подобного, что еще больше накаляло ажиотаж.

Сквозь толпу я продиралась вместе со своей верной подругой, красоткой Надькой, единственной посвященной в мой план «Барбаросса» по захвату композитора Журбина.

«Ну что, Надька, видишь?» — всякий раз обращалась я к ней, когда у нас спрашивали лишний билетик.

«Ну вижу», — буркала она невесело, и я тоже не знала, чему мне радоваться. Все то, что творилось вокруг, не имело ко мне никакого отношения. И тем не менее на этом «празднике жизни» я не была просто зрительницей.

Сам автор, композитор Журбин, на которого даже строгие бывалые билетерши смотрели с восторгом, встречал нас у входа. Пусть торопливо, но широко улыбаясь, он обнял меня и заодно Надьку, и чтобы мы не толкались в очереди в гардероб, потащил нас раздеваться в кабинет к администратору, где уже толпилась масса знаменитостей, среди которых я различила Микаэла Таривердиева, Марка Фрадкина и массу других знакомых по телевизору лиц. Но по всему было видно, что сегодня Журбин здесь самый важный и самый главный — этакий «звездный мальчик».

«Ну что, Надька, видишь?» — спросила я, когда мы уселись на почетные места в самом центре зала. Но Надька, нахохлившись, забурчала, что мы сделали жуткую глупость, не сдав свои вещи в гардероб, а свалив их в общую администраторскую кучу. Моя личная жизнь, судя по всему, волновала ее меньше, чем судьба ее роскошной валютной росомашьей шапки.

«Вот сейчас, под шумок, ее кто-то и стибрит», — сказала она недовольно.

Мы уставились на сцену. Поднялся занавес, появились совсем молодые и прекрасные Понаровская и Асадулин, и я впервые услышала: «Орфей полюбил Эвридику». Публика взрывалась аплодисментами после каждого «зонга», и я, озираясь по сторонам, видела восторженные лица.

И выйти замуж за Журбина становилось совсем невтерпеж, особенно когда он выпорхнул из-за кулис на поклоны. Ото-всюду посыпались букеты, зал бесновался и гудел.

«Да, только такой нужен мне муж, — думала я, — успешный, талантливый, яркий. Только такой мне пара».

Но взять такого голыми руками было непросто.

И я засучила рукава.


Ты помнишь, как все начиналось…

На следующий день Журбин пригласил меня к себе в гостиницу «Россия». Помню, что было холодно, и я вырядилась в непременную униформу каждой уважающей себя женщины середины семидесятых — длинную, кофейного цвета болгарскую дубленку, недавно по огромному блату купленную в «Березке». В ней и в залихватской лисьей ушанке, надвинутой на самые глаза, я чувствовала себя стильной, лихой и смелой.

Журбин встретил меня приветливо, как друг или скорее как будущий соавтор. Ведь поводом для нашей встречи было выбрано обсуждение дальнейших творческих планов. Он так и сказал мне по телефону: «Приходи ко мне, почитаешь свои стихи, может, что-то вместе и напишем».

…Мы сидели за низким журнальным столиком, пили коньяк и ели бутерброды с красной икрой, которые Журбин заранее принес из гостиничного буфета.

Я много курила и с одержимостью садовника всаживала в пепельницу разноцветные окурки редких заморских сигарет «Ева», что специально припасла на такой случай. Мол, утром он проснется, и увидит эти мои «цветочки», и еще ярче меня вспомнит, и улыбнется, и заскучает, а там, может, и до «ягодок» недалеко.

Когда Журбин заговорил о своей жене и даже показал мне шерстяной красный шарф, что завтра вечером на «Красной стреле» повезет ей в подарок из Москвы в Ленинград, я приободрилась. Для меня это было сигналом его обороны. Значит, он нервничает, чует во мне опасность, защищается еще до атаки…

…А потом, когда он замер на узкой гостиничной койке, я высвободилась из-под его неживой тяжести, подошла к трюмо. И ахнула. Вся моя грудь была в синяках. И шея. И плечи.

«Господи, что я теперь скажу Володе?» — обернулась я к Журбину.

Но он был ничуть не озадачен и сразу нашел выход: «Ну скажешь, что мыла пол и наткнулась на швабру!» В его голосе не было ни сожаления, ни иронии, а только усталость.

«Ну хорошо, синяки на груди еще можно как-то объяснить, ну, а на шее?» — я все еще продолжала надеяться, что Журбин сейчас встанет, обнимет меня, скажет: «Ну что ты волнуешься? Я больше тебя никому не отдам».

Я ждала чего угодно, но только не этого — Журбин тихо храпел, уютненько так, по-детски, словно намаявшийся за день ребенок. Я смотрела на его лицо. Без очков он был совсем на себя не похож.

Я начала одеваться — медленно-медленно, надеясь на то, что все это розыгрыш, и сейчас все разъяснится, и станет легко и весело, и даже синяки исчезнут сами собой.

Но Журбин спал.

Я еле-еле натянула на правую ногу правый сапог, а потом еле-еле левый сапог на левую ногу. Мне оставалось только надеть дубленку и напялить ушанку. Журбин спал.

Я громко крикнула: «Саша!», и он враз вскинулся: «Ты пошла? Ну давай!»

— Как это? Ты что, меня не проводишь?

— Здесь вокруг полно такси. Гостиница же, — сказал Журбин мрачно и наотрез.

Я мешала ему спать.

Было где-то три ночи. Темень. Огромные светлые сугробы. Ни души.

Я шла как заведенная, безо всякого на душе горя, безо всякой обиды, полная своей пустотой. И когда мне навстречу из-за угла неожиданно вынырнули два грузина в больших кепках, я ничуть не испугалась.

— Дэвушка, ты куда? Пойдем к нам.

Я взглянула на них, и они отшатнулись от меня, как от смерти…


Час расплаты

…Журбину я позвонила рано-рано утром, боялась, что потом не застану.

— Саша, мне надо обязательно с тобой встретиться.

— А что такое? У меня сегодня тысяча дел.

— Это буквально на несколько минут, — сказала я глухо.

В половине одиннадцатого я постучалась к нему в дверь.

В номере все прибрано, свежо и ясно. Журбин за письменным столом бросает телефонную трубку. Понятно, что я его отрываю.

— Так в чем дело? — спрашивает он почти сурово.

— Ты забыл со мной расплатиться, — я знаю, что я права и что мне ничего больше не остается.

— Расплатиться? За что? — удивляется он, еще ни о чем не подозревая.

— Как это — «за что»? За удовольствие, что ты вчера получил! Ты что, думал, это бесплатно? С тебя сто рублей.

Я вижу, как мгновенно меняется цвет его лица — мертвенно-белый, пунцовый, лиловый, зеленый. Я торжествую — вот, на тебе.

Но вдруг мне врасплох вопрос:

— Почему так мало?

И я не могу не отдать Журбину должное — молодец, не растерялся, сумел быстро взять себя в руки. Я снова хочу выйти за него замуж. Он — достойный противник.

Я знаю, что еще не победила, но не победить не могу.

— Вчера я была не в лучшей форме, — парирую я, — так что с тебя только сто. Давай!

И я вижу, как Журбин неспешно и нехотя вытаскивает из нагрудного кармана пиджака свой бумажник и отсчитывает мне десятками сотню.

А я беру эту кипу бумажек в руки, рву их театральным жестом на маленькие кусочки, бросаю на кровать и направляюсь к двери. Все!

Я не медлю и все-таки не тороплюсь. Пока я делаю эти пять шагов, надо дать Журбину опомниться, подумать, все взвесить.

Я нажимаю на ручку двери и делаю шаг в коридор.

В тот же миг сзади на меня бросается Журбин.

— Прости, прости меня, я полюбил тебя, но ведь ты переиначишь всю мою жизнь, все перевернешь вверх дном. Я не хотел, чтоб ты это знала, но ты оказалась такой мудрой, такой прекрасной…

Ух! Мне больно от его объятий.

Когда-нибудь я с ним еще расквитаюсь.


Язык Пугачевой

…Мои родители чрезвычайно удивились, узнав, что у нас с Журбиным настоящий серьезный роман, ведь наши отношения я держала ото всех в секрете, пока не стало ясно, что мы будем вместе.

«Слушай, Журбин, — сказал папа в своей вечной шутливой манере, — оказывается, ты действительно известный. Я тут подошел к театральному киоску и спросил у кассирши, знает ли она такого композитора, а она говорит: „Ну как же, он „Мольбу“ написал“. Я вот всю жизнь перевожу, с „Парцифалем“ сколько намучился, а ты раз-два, „Орфей“, „Мольба“, и весь народ тебя знает. Несправедливо…»

…"Красная стрела" приходила в Москву рано, пока я еще спала, и я, сова, за это терпеть ее не могла.

Однажды, через несколько дней после журбинского возвращения, потянувшись за шапкой на верхней полке вешалки в коридоре, я случайно обнаружила завядший букет моих любимых гвоздик. Оказалось, что это Журбин их туда положил, чтобы мне подарить, когда я проснусь, но так про них и забыл… С тех пор я периодичес-ки туда заглядывала, и, как ни странно, еще не раз мне доставались такие же «уловы».

…Едва Журбин приезжал из Ленинграда, он тут же начинал планировать свой день. Хватался за телефон и кому-то названивал, а кто-то, зная, что он в Москве, уже звонил ему. Не случайно мой отец прозвал Журбина «человеком-конторой»…

— Сегодня пойдем к Пугачевой, — удовлетворенно кладя трубку, сказал он мне.

Незадолго до этого Пугачева записала его песню «Не привыкай ко мне». К тому же в то время он приятельствовал с ее неофициальным мужем, режиссером Сашей Стефановичем, перекочевавшим за Пугачевой из Ленинграда в столицу.

Познакомиться с праматерью «Арлекино» я была совсем не прочь.

Но вот смущало одно — я еще окончательно не рассталась с Володей. Именно поэтому я пока ни разу не выходила с Журбиным, так сказать, в свет, на люди. Боялась — еще засекут, доложат… Мир тесен.

И в целях конспирации в качестве «девушки Журбина» я решила взять с собой свою школьную подружку Таню.

Пугачева жила тогда на самой окраине Москвы, в понурой белесой хрущобе. Дверь открыл Стефанович. Аллa появилась чуть позже, выйдя из кухни так, по-простому, в банном халате, но с лицом почти как на сцене. Было видно, что она не дура поесть.

— Ой, я такое вам приготовила, — она расцеловала Журбина, а он, как мы и условились, сначала в качестве своей пассии представил Таньку, а потом и меня как сбоку припека.

Квартира была крохотной, тесной, но в ней недавно сделали ремонт, а главное, заставили новой мебелью.

Ее-то там нам сейчас и собирались показать.

— Погодите, — остановила нас Пугачева и первой вошла в комнату.

Мы как вкопанные послушно застыли на пороге, а она чиркнула спичкой и подняла ее вверх, словно бенгальский огонь.

— Такую мебель днем с огнем не найдешь! Поняли?

«Образно мыслит», — подумала я. Мебель по тем временам была и вправду роскошной — наверное, финской.

На узкой полке — ряд книг, среди которых мне сразу бросился в глаза томик Мандельштама. На стене портрет примадонны — в алых тонах, с кровоточащим сердцем, по-моему, кисти дочери Юлиана Семенова.

Но главным в этой комнате было старинное зеркало в золотых виньетках тяжелой резной оправы, которое Стефанович за копейки выцыганил в ленинградской коммуналке у дышащей на ладан старушки.

Хозяева ворковали друг с другом как голубки, явно гордились своим уютным гнездышком и водили нас по нему как по музею. Вернее, не нас троих, а Журбина с Танькой. Ей был особый почет. Все знали: Журбин недавно разошелся с женой и раз уж привел с собой девушку, значит, это не просто шуры-муры. Танька, как ни странно, легко вошла в роль — к хорошему привыкают быстро. А на меня вообще никто не обращал внимания, мол, тебя мы не звали, не ждали, я уже не рада была, что такое придумала. И после первой рюмки решила — пропади все пропадом, и раскрыла карты.

Пугачева мне потом сказала, что сразу все раскумекала, ее на мякине не проведешь.

— Да ясно было, кто ему ты, кто она.

— И все равно ты должна была обращаться со мной вежливо, раз уж я пришла к тебе в дом, — заступалась я за себя, еще непризнанную.

И Пугачева не спорила.

Видно было, что она счастлива, что Стефанович ей дорог.

В то время она целиком и полностью отдала себя ему в руки, и он творил из нее звезду мирового класса. Над кухонным столиком висел долгий перечень необходимых для этого условий. Мне запомнилось — меньше пить, меньше курить, и последний номер, по-видимому, самый главный — «любить Сашу». Журбин, тезка Стефановича, взял этот постулат на вооружение и не раз мне его потом повторял.

Мы ели горячий отварной прочесноченный язык и пили холодную водку. А потом мы, две москвички, потешались над нашими питерскими мальчиками, над их «булками» вместо белого хлеба, «лестницами» вместо подъездов и какими-то уж совсем идиотскими «поребриками», которые на московский язык никак не переводились: «И они еще хотят на нас жениться! Ленинградская блокада какая-то!»

Это было смешно.

Договорились мы до того, что распишемся в один день, наденем зеленые подвенечные платья и поедем возлагать цветы на могилу Неизвестного солдата.

За июньским окном светлело утро. Жизнь впереди казалась прекрасной.


Внеплановый концерт

…По пугачевскому отварному языку я решила вдарить своей запеченной курицей. И когда Пугачева вместе со Стефановичем пришли в дом к моим родителям, в духовке уже все шкворчало. Банный халат я решила не надевать. В ту пору я не вылезала из джинсов, впрочем, как и сейчас.

Пугачева была наслышана о моем отце. Все тогда пели тухмановскую песню про бедного студента «Во французской стороне», написанную на папины переводы из лирики средневековых вагантов. Да и Стефанович, невероятный знаток поэзии, наверняка объяснил ей, кто есть кто. Как я понимаю, Стефанович вообще всерьез занимался тогда пугачевским «просветительством» и «облагораживанием» и старался привить ей вкус к хорошим стихам. Думаю, не было бы его — не было бы ни песни об Александре Герцевиче, ни превращенного из «Петербурга» «Ленинграда»: ведь Мандельштама, одного из любимых своих поэтов, Стефанович мог шпарить наизусть часами, взад и вперед. И еще он любил повторять один довольно смелый на ту пору стишок. Букву «р» он не выговаривал, поэтому в его исполнении звучал он так:

— Что все чаще год от году снится нашему нагоду? — тут он плутовски прищуривался и продолжал, — показательный пгоцесс над цэка капээсэс.

Наверное, вся эта смесь начитанности с душком антисоветчинки выделяла его из многочисленного окружения лабухов, циркачей и эстрадников, с которыми Пугачеву раньше связывала судьба. К тому же Стефанович был прирожденным менеджером, вникавшим во все перипетии, тонкости и проблемы ее карьеры. Но шло это, как мне виделось, не от сердца.

— Как ты думаешь, он меня любит или использует? — неожиданно спросила меня Алла, когда мы с Журбиным через несколько месяцев пришли к ним на корабль «Леонид Собинов». Он стоял на приколе в Сухуми, где мы отдыхали в композиторском Доме творчества. Вопрос этот застал меня врасплох в финской бане, где мы с ней вместе сидели и парились, обе — голые как правда, которую я ей высказать не решилась.

…Перед моими родителями и Стефанович, и Пугачева вели себя как притихшие школьники, да и папа мой был насторожен и будто не в своей тарелке.

С такой «публикой» раньше встречаться ему не доводилось. И хотя имя Пугачевой было у всех на слуху, он слышал о ней краем уха. К телевизору он подходил редко, и если смотрел, так только новости.

Выражение папиного лица можно было бы обозначить словом «ну-у-с-с» с вопросительным знаком.

Я пыталась растопить обстановку.

— Пап, да она же вторая Шульженко.

Папа всегда верил мне на слово и посмотрел на Пугачеву с некоторым интересом. Шульженко он обожал, да и чуткая Пугачева тут же подхватила тему и рассказала, что Клавдия Ивановна вроде как благословила ее и передала ей свою корону. И разговор пошел, завертелся вокруг Козина и Вертинского, Изабеллы Юрьевой и Утесова. За столом явно потеплело.

— А хотите я вам спою? — предложила Алла и тут же порхнула к пианино, но едва пропела пару куплетов, как зазвонил телефон.

— Это Катька, — вздохнул папа и показал рукой, мол, ничего теперь не попишешь.

Екатерина Шевелева, автор слов многих известных песен вроде «Серебряной свадьбы», была нашей соседкой по лестничной площадке, и хотя нас разделял длинный коридор, она, как мощный локатор, улавливала все звуки, доносившиеся из нашей квартиры. Ложилась она рано, и если, не дай Бог, после десяти вечера мы включали стиральную машину или пылесос, тут же раздавался ее звонок, и все дела перекладывались на завтра…

Пугачева, заведенная на всю катушку, смотрела на папу. А он, прикрывая рукой трубку, стал объяснять — мол, это поэтесса Шевелева звонит, просит кончать.

— Ше-ве-ле-ва? — по слогам переспросила Пугачева. — Да скажите ей, что это сама Пугачева поет, тогда она сразу прикусит язык, — отмахнулась Алла.

— Вы думаете, на нее это подействует?

— А то нет. Смешной вы какой, Лев Владимирович.

Катька примчалась ровно через секунду — взъерошенная, в накинутом на ночную рубашку плаще. Пугачева, как удав кролика, обвела ее взглядом, снова обернулась к пианино и на всю Ивановскую заголосила о том, как она не хочет умирать…


Соблазны и искушения

Известно, что браки совершаются на небесах. Может быть, так оно и есть. Но по воле небес вершиться им суждено на земле, в замкнутом пространстве соседства двух разных душ, двух разных тел, которые укрывает одно на двоих куцее брачное одеяло.

Поначалу, когда горячо от любви, с пылу с жару страсти, в этом одеяле вообще нет нужды. Но постепенно спадает пелена очарованности, остужается страсть, и внезапно становится зябко. Вот тут-то ты и тянешься к этому одеялу, чтобы согреться. Но тот, кто только что был тебе так дорог, тоже продрог, и глядишь — уже целиком натянул это одеяло на себя, да еще укрылся им с головой, как будто так и надо. Но и ты не промах. Ты пробуешь лаской и таской, так и этак, и наконец отвоевываешь свое и тоже укрываешься с головой. Пусть он теперь знает! И он действительно знает — знает за собой свое мужское право и яростно перетягивает одеяло на свое «Я».

И так снова и снова. В любом браке, в любой семье. Особенно там, где два лидера, где два творческих человека…

Вообще двум творческим, честолюбивым людям жить вместе противопоказано. Каждый из нас одержим своим эго, и эмоции порой зашкаливают. Сама до сих пор поражаюсь, как это мы так долго тянем. Уже за серебряную свадьбу перевалили…

Сколько раз за эти годы меня искушали сомнения, соблазны…

Бывало, что я пыталась жить словно сама по себе, и все же опять и опять возвращалась в русло нашей первой внезапной встречи, когда почему-то разглядела в Журбине того, кто мне нужен, кто мне по плечу…

Он достоин меня, а я его.

И когда мы в разлуке, мы не просто друг по другу скучаем, нам друг без друга скучно. И по отдельности каждый из нас — легковесней, ранимей, уязвимей.

…Расписались мы 14 января 1978 года в простом загсе, а не во Дворце бракосочетания, как тогда было широко принято. Без фанфар. Без фаты. Не хотелось городить огород.

Журбин надел темно-песочный твидовый костюм, а я — свое любимое джинсовое платье, в цвет сизому дню за окном. Загс был неподалеку от Ленинградского рынка, куда мы заехали по дороге, чтобы купить гвоздики.

Нас спросили: «Шампанское будете? Мендельсона включать?»

— Шампанское — да, Мендельсона — нет, — сказал Журбин. — С детства ненавижу музыку.

Мы хорохорились и делали вид, будто все это пустая, но необходимая формальность, до которой мы снизошли. Но когда нас вызвали на ковер к столу, чтоб расписаться в «книге брака», я почувствовала, что в моей жизни совершается что-то очень важное, будто я впервые сознательно беру у судьбы взаймы, и от этого долга мне не дано, да и не захочется скрыться…

Свадьбу мы справляли на следующий день, 15 января, в гостинице «Метрополь».

Дожидаясь гостей, я то и дело выхожу на балкон, что свисает над внутренним двориком ресторана. Вдруг слышу — разудалый ансамблик у фонтана исполняет популярную журбинскую песню.

— Саша! — кричу я. — Иди сюда! Слышишь?

— Это хорошая примета, — говорит он. — Приготовься стать женой известного композитора.

Жаль, что мы почему-то не фотографировались, иначе хотя бы один снимок, но сохранился. Зато недавно в Нью-Йорке вдруг обнаружилось стихотворение Ильи Резника, которое он прочел вместо тоста. Вот оно:

Священный брак — два вещих слова,

Звучащих, как ноктюрн в тиши!

Тебе дарю, основ основа,

Фортиссимо своей души!

Мы собрались на праздник этот,

Чтобы поздравить молодых.

Невеста — ты мечта поэта.

Но… композитор твой жених.

Когда тебя я с Сашей встретил,

Со мной случился сильный стресс!

Я не встречал еще на свете

Таких красивых поэтесс.

И вот ты выбрала Орфея.

Ты (это надо же!) жена,

Мадонна, королева, фея,

Ирина, Гинзбург, Журбина.

Ты интеллектом поражаешь.

И это плюс в твоей семье.

Ты Эр. Рождественского знаешь,

Рембо, Рабле и Рамбуйе.

А Александр, мой приятель?

Неукротим он, как вулкан.

Его поют Хиль и Богатиков,

Воронец и Мулерман.

Твой голос лютне многозвучной

Созвучен. Саша, твой талант

Могуче всей «Могучей кучки»,

Ты рядом с Сметаной гигант!

Живите, Здравствуйте, Дерзайте,

Встречайте радостно зарю.

Творите! Спите и рожайте!

Счастливый путь! Я вас люблю!