Архив

Разведка боем

24 июня 2002 04:00
1037
0

Лето 1944 года. В огромных лесах Западной Украины немцы тайно стягивают свои силы. Какие? Для чего? Несколько разведгрупп, посланные в тыл врага, с задания не вернулись. Последняя надежда — лейтенант Травкин и его шестеро ребят. Они ушли. Предотвратили контрнаступление противника. Они не вернулись.
В 49-м году на «Ленфильме» вышла «Звезда» Александра Иванова. Правда, ее в скором времени забраковали. Причин, отправивших кино на полку, оказалось две. Киношные чиновники увидели, что «действия советских разведчиков не всегда находятся в полном соответствии с требованиями боевого устава». Кроме того, поговаривали, что Иосифу Виссарионовичу очень не понравилось, как герой Николая Крючкова перед смертью крикнул: «Вот так вот!», а не напрашивающееся: «За Сталина!». Фильм забыли. Не помогло даже лидирующее место в прокате. (Кстати, 22 июня фильм покажут по ТВЦ, а 23 июня по ОРТ.)
У «Звезды» Лебедева от «Звезды» Казакевича мало чего осталось. Сохранена основная линия: опасное задание — удачная разведка — гибель группы. Лейтенант Травкин. И любовь. Первая, не целованная, на всю жизнь. В кино она не такая яркая, как в книге, но такая же наивная и сильная. Очень трогательна молоденькая радистка Катя, на передовой без году неделя, смогла отказать старшему по званию и сутки напролет механическим голосом вызывает разведгруппу: «Звезда». «Звезда». Я «Земля». Ответьте". Она влюблена в лейтенанта Травкина, готова идти с ним разведку и мечтает хотя бы раз в жизни побывать в Москве. Шокирует то обстоятельство, что своего героя Катя будет ждать всю жизнь. В картине больше внимания уделено самому заданию. Может быть, из-за этого персонажи получились менее характерными. Чего стоит, например, в книге сдача одним из разведчиков лошадей в наем местному населению. Или бабулька, один сын которой стал бандитом, а другой партизаном. В фильме этого нет. Да в принципе и не нужно. Потому что настолько переживаешь за этих ребят, настолько хочешь им помочь, что остальное показалось бы просто лишним. Почему-то жутко кружится голова, когда там, на экране, падает молодой парень. Трава жирная, сочная. И запах. Его чувствуешь. Пыльный, летний, немного сладковатый. Даже шорох и хруст смятой от упавшего тела травы слышно. И этот контраст раздражает. Оборвавшаяся молодая жизнь и бушующая зелень…
Мы плачем по рядовому Райану или жертвам Перл-Харбора. Ломимся в кинотеатры на «Враг у ворот». И после впадаем в полуобморочное состояние от того, что наши дети считают победителями американцев и не понимают, зачем каждый год на «голубом пятачке» у Большого театра собираются бабушки и дедушки. Говорят, после войны Сталин приказал упрятать насильно всех инвалидов в специализированные дома — своими искореженными телами они портили мирную советскую картину. В начале 90-х из эфира убрали практически все советские фильмы о войне, заменив дешевыми голливудскими боевиками, — наверное, чтобы не портили волну демократических перемен.
В Интернете очень активно обсуждается этот фильм. Кто-то прислал сообщение, больше говорить не нужно: «Тоска по Родине живет в каждом нормальном человеке. Этот фильм способен ее разбудить…»

ВОЙНА НАРОДНАЯ

Николай ЛЕБЕДЕВ: «Переносить литературу на экран — все равно что рисовать музыку»



Когда Николая Лебедева выбрали из огромного числа отечественных режиссеров для работы над «Звездой», многие схватились за голову. Еще бы: молод и не знает войны, кроме того, склонен к мистике и может превратить национально-патриотическую идею в незнамо что. А уж сколько злословили по поводу его фильмов… В общем, выбор «Мосфильма» и продюсера Карена Шахназарова вызвал немало нареканий. Правда, пока обсуждали самого Лебедева, тот успел изучить курс военной истории и отправить актеров на военную подготовку. Он работал над фильмом два с половиной года. Он снимал его два с половиной месяца. И считает это время самым счастливым в своей жизни…

 — Военная тематика в кинематографе — вещь весьма специфическая, трудноподъемная. Как вы рискнули?
 — А я не знал, что она специфическая. Для меня это была просто картина об очень хороших людях, которых сама жизнь, судьба, эпоха заставили встать под ружье. Я понимаю, какая это огромная трагедия для гражданского человека — оказаться на войне. Поэтому я и рассказываю об этом.
— Но был какой-то внешний импульс?
 — Мне позвонил с «Мосфильма» главный редактор Эдуард Ермолин и от имени Шахназарова предложил вспомнить «Звезду.» Я очень плохо представлял эту повесть Казакевича, читал ее в глубоком детстве и помню только звездочку на обложке. А когда перечитал — прежде всего подумал о романтическом подходе. Это ведь не военно-марширующая, а очень человечная и пронзительная проза. Я помню, как внутри во мне что-то щелкнуло, когда пошло действие. Разведчики, облачаясь в маскхалаты, отрешаются от всего земного. Они как птицы вольные. Это не сухая повесть Казакевича, как думают некоторые критики. Там все очень поэтично. Кстати, дочери Казакевича именно на это обратили внимание — насколько адекватно, по их ощущению, все перенесено на экран.
— Им понравилось?
 — Очень. Они специально прилетели из-за границы на премьеру фильма в Москву, и старшая дочь, Лариса, журналист, прислала мне потом вопросы по картине. Причем настолько комплиментарные…
— А вы не боялись впасть в ура-патриотический пафос?
 — Я не думал об этом. Эта картина, как и все другие, что я делал, не шла «от головы» — я ее не высчитывал.
— Вас вдохновлял карт-бланш «Мосфильма»?
 — Карт-бланша в привычном понимании не было. Я был новичком на «Мосфильме». Темной лошадкой.
— Но почему именно вам поручили «Звезду» — ведь о такой постановке могут мечтать и именитые мастера?
 — Не знаю… Но я в меру своих сил сражался за этот проект. Я очень хотел сделать эту картину. Именно эту. Я знал, что Карен Шахназаров вначале относился ко мне тревожно. И только в процессе работы стал доверять. Это понятно — очень серьезные деньги и очень серьезный риск.
— Насколько вы отошли от повести? Чем пожертвовали?
 — Ничем. Отношения первоисточника и кинематографической версии — очень непростые. Напрямую переносить литературу на экран — все равно что рисовать музыку. Получаются только ноты. Нужен некий эквивалент эмоциональный. А повесть Казакевича весьма сложна для прямого воплощения потому, что она строилась по литературным, а не драматургическим законам. Вот Алексей Герман мог воплотить ее, наверное, гораздо более адекватно на экране. Помните такие строчки: «Дивизия, наступая, углубилась в бескрайние леса, и леса поглотили ее». Ну как снять такую яркую прозу? Хотя что-то мы и перенесли почти напрямую. Помните сцену смерти одного из героев? «Дождь смыл с окоченевшего лица мальчика следы пыли и тревог, и оно светилось в темноте…»
— А где, кстати, эти леса находятся?
 — В повести действие происходит в Западной Украине, но мы не могли туда поехать. Это была бы дорогостоящая и, наверное, бессмысленная экспедиция. Поэтому мы нашли красивейшие места под Звенигородом.
— Вы специально пригласили малоизвестных артистов?
 — Я делал это сознательно. Конечно, сначала я сразу подумал о Жене Миронове. Меня остановили два обстоятельства. Во-первых, он уже снимался в картине Пташука в этот момент. И мне не хотелось предлагать ему схожую роль. Конечно, он сыграл бы абсолютно иначе. Но Женя — артист такого уровня, что заслуживает, чтобы ему предлагали новые, нестандартные роли. И второе. Он в прекрасной форме, но ему все-таки не 23 года. А лейтенанту Травкину именно 23. Мне очень хотелось, чтобы герои повести на экране были такие же молодые. Я понимал, что, если получится история про взрослых зрелых мужчин, она будет нести иную эмоциональную окраску. Кроме того, двадцатилетних звезд у нас практически нет. И мы искали, исходя из возрастных характеристик. Хотя я понимаю, что компания звезд в «Звезде» — это было бы здорово и ярко, но картина была бы другой.
— А как искали исполнителей?
 — Мой ассистент Ира Васина в течение года ездила по провинциальным театрам, актерским биржам, привозила мне кипы фотографий молодых артистов. Потом к работе подключилась Нина Сокол-Мацюк, Наташа Троицкая. Собирали все актерское богатство страны. У нас только через пробы прошло около тысячи человек. Причем актеров я не видел в гражданской одежде. Они ко мне в кабинет входили уже в военной форме образца 44-го года. Там был оборудован такой блиндаж, и общались мы не как режиссер и актер, а как два фронтовика. Условно говоря, я, например, вел себя как журналист фронтовой газеты, расспрашивающий про житье-бытье. Сначала все были в шоке — а потом лепили все подряд. И сразу ощущалось, кто вписывается в эту стилистику, кто более современен, а кто, наоборот, относится к эпохе Островского. Мы всех угадали. За одним исключением. Игорь Петренко, который сыграл лейтенанта Травкина. Сначала он мне просто не показался.
— И кто его вернул?
 — Как раз Нина Сокол-Масюк. В момент, когда все остальные были отобраны, принесла фотографию Игоря, на которой я его не узнал. Нина привела его вновь. Я увидел, что за довольно привычной кинематографической внешностью героя-любовника скрывается загадка. Игорь оказался человеком сложным, глубоким, очень нестандартным. Мнения о нем разделились, и мне стоило довольно больших усилий утвердить его на эту роль. Меня поддержал Карен Шахназаров. И Игорь стал сниматься. Честно говоря, я понял, что мы не прогадали только тогда, когда картина была закончена. Я был поражен: когда мы склеили «линейку», отрезав «хлопушку», — я вдруг понял, что на экране личность. Это действительно просто химически было ощутимо. Редкое кинематографическое качество.
— Еще у вас играет Алексей Кравченко. Вас не смущает его удивительное сходство с Мироновым? Особенно если вспомнить «В августе 44-го»…
 — Действительно, когда я впервые увидел Лешу на сцене, то ахнул: «Женька! Откуда взялся?» А когда познакомился с ним поближе, то увидел, что они абсолютно разные люди. Он не копия Жени Миронова, а абсолютно единичный, уникальный «товар». Как и Лешу Панина, его я увидел впервые у себя в кабинете. Потом уже вспомнил, что он был ярким Борискиным в «Августе». И все пробы он проходил наравне с остальными. А Воробышка мы нашли в актерском агентстве Галины Алексеевны Бабичевой. Она мастер этого дела, работала еще на «Войне и мире». Она показала фотографии выпускников Щепкинского училища. Я почему-то обратил внимание на тоненького мальчика с копной — Артема Семакина. Мне и в голову не могло прийти, что первое попадание будет верным. Мы потом еще искали, но когда я увидел на мониторе его лицо — понял, что не могу оторвать взгляд.
— Откуда у ребят такая армейская стать?
 — В кино важен не только результат, но еще и процесс. И если люди не выкладывают свою душу на поднос искусства, а работают на уровне схем и профессиональных умений, ничего не получится. Пятеро ребят были абсолютные дебютанты. Они так переживали, так выкладывались. Они, кстати, все прошли подготовку в Алабине. Ведь ребята не военные — по-моему, только Леша Кравченко служил в армии. Мне очень важно, чтобы они не придуривались на экране, а УМЕЛИ. Кино — это физическое действие. В Алабине их учили всерьез, они жили в полку почти месяц. Носили гражданскую одежду, маскхалаты, гимнастерки образца 44-го года. Стреляли из своего оружия. За каждым был закреплен конкретный автомат, исходя из его роли. Например, за Мамочкиным-Паниным числился трофейный «шмассер». Они научились ползать по-пластунски, затаиваться в кустарнике, обходить охрану. Их учили профессиональные разведчики из Чечни. Потом кое-кто из них подустал и стал воспринимать подготовку как некое развлечение или каприз режиссера. Я был уже готов кое-кого снять с роли. Тогда Ира Васина сама ранним утречком поехала в Алабино, надела спортивный костюм и поползла по полосе препятствий. Это их задело. С этого момента они стали серьезно заниматься.
— Кто-нибудь из ребят занимался профессионально борьбой, боксом, каратэ?
 — Толя Гущин, по-моему, занимался вольной борьбой. Но это не облегчило ему жизнь. Когда мы снимали сцену его драки с эсэсовцем на станции, была плохая погода, холодно. Снимали мы в течение двух дней, в настоящей луже мазута. Это было невероятно тяжело. Толю, который работал с профессиональным каскадером, била дрожь. Очень сложная была задача. Они хлебали этот мазут, тонули в нем. Драка была настоящая. Оба были искусаны, исцарапаны…
— У вашей радистки Кати редкое лицо. Как будто это девушка сороковых годов…
 — Когда-то мне привели ее на пробы телевизионного сериала. Я хотел сразу ее отослать. Но эта маленькая скромненькая девочка лет четырнадцати входит в кадр и начинает так работать! Мы приглашаем визажиста, причесываем ее, красим ресницы — и она становится просто красавицей. Она очень долго готовилась к этому проекту. Но ее не утвердили. Начала сниматься другая актриса. Но потом продюсеры все-таки решили ее заменить. Я так обрадовался! Ей было очень трудно — картина уже заканчивалась.
— Вы довольны тем, как она сыграла?
 — В ней есть очень трепетная интонация. Она вся из того времени. Она просто существовала в роли так, как сама это чувствовала. В ней такая женская хрупкость и в то же время сила и порядочность. Она ждала бы свою любовь. И не вышла бы замуж.
— Во время съемок были инциденты, которые вас выводили из равновесия?
 — Меня выводит из равновесия небрежное отношение к работе. Я становлюсь просто невменяемым, даже кое-кого выгонял. Но бывали ситуации драматические. Во время съемки бомбардировки был сложный кусок. Мы взрывали настоящий тротил, это очень опасно. В тот же момент рвались бочки, которые летели в воздух в столбах огня, рядом бегали люди, и, если бы бочка опустилась кому-то на голову, был бы летальный исход. Поэтому каскадеры прыгали под колеса паровоза и укрывались там от этих бочек. И вдруг паровоз тронулся. А под колесами — люди. Слава богу, это были опытные каскадеры, и они вовремя вывернулись из-под колес. И в тот же день у нас был совершенно страшный эпизод, когда в одном кадре немецкая машина зависает над обрывчиком, где затаились герои, и уезжает. Все было просчитано. Машина, естественно, была привязана, траектория движения рассчитана, все было многократно проверено, отрепетировано. Мы сняли первый дубль. Все шло нормально, машина зависла над актерами. Мы отъехали. А на втором дубле она на миллиметр подошла глубже и… рухнула на актеров. Настоящая старая немецкая машина на низком ходу. Лешка Панин успел выскочить. А второй, дублер Кравченко, — нет. Я помню, подошел к этой машине на обрыве. А из-под нее торчит недвижимо нога… Кажется, тогда я сам, вручную, поднял эту машину. Из-под нее поднялся актер, цел и невредим. Он успел сгруппироваться Все обошлось. Но это было страшно.
— Удивительно выразительной получилась в фильме финальная сцена пожара…
 — Мы снимали ее дважды. Один раз сожгли сарай, но было не очень убедительно. И вот потом уже, второй раз, сарай вспыхнул, пламя поднялось на десять метров, люди посыпались оттуда… А камеры остались внутри и сами снимали этот пожар. Они горели и снимали происходящее. Слава богу, потом мы сумели их вытащить. И они практически не пострадали, потому что находились в специальном кофре-чехле. Камера для съемки катастроф может находиться в непосредственной близости от огня, без оператора. Но, отрезанная от внешнего мира, она вдруг сама дала рапид. То есть сначала снимала в обычной скорости — 24 кадра, а потом вдруг запустилась на сто кадров в секунду. И сменила экспозицию. Как это произошло — не знаю. Какое-то чудо. Финал этой сцены должен быть немножко другим. Но когда я увидел этот материал, то понял, что нужно монтировать то, что само неожиданно пришло в руки.
— Вероятно, это очень дорогая постановка?
 — Для меня — очень. Думаю, это вопрос к продюсерам.
— Но вы надеетесь окупить фильм?
 — По несчастью или счастью, истина проста — я не имею отношения к деньгам. В том числе и к доходам. Но меня волнует, смотрит ли фильм зритель. За первую неделю проката фильм собрал очень большую, для отечественного кино невероятную цифру — 13 миллионов рублей. За три недели — 720 тысяч долларов. Сейчас картина занимает первое место в видеочартах. Значит, она обгоняет всеми любимые американские картины.


Евгений МАТВЕЕВ: «Война — это не только смерть, грязь и вши»

Один мой дед погиб в 43-м. Второй — прошел всю войну. Но никогда не рассказывал, что пережил за эти годы. Не любил, считал не интересным. То, что они чувствовали тогда и что чувствуют сейчас, словами не передашь. Может быть, поэтому я в детстве так любила смотреть фильмы о войне и играть во дворе в «войнушку». Наверное, психологи смогли бы объяснить с научной точки зрения мое поведение. Точно так же, как и то, что долгое время всех героев американских боевиков я называла нашими, а их врагов — фашистами…
С фронтовиками разговаривать трудно, и не потому что они не хотят. Тут другое. Как говаривала повариха Тося Кислицына из «Девчат» — тут личное. Когда я созванивалась с Евгением Семеновичем Матвеевым, поступившим в июле 41-го в пехотное училище и демобилизовавшимся только в 46-м, о встрече, то он отказался. «Я не интересный собеседник. Не умею говорить. Да и выговорился уже». Но новый фильм «Звезда» посмотреть взял. Смотрел долго, несколько дней. А потом, прикуривая одну сигарету от другой, мы разговаривали. О жизни, погромах футбольных фанатов, кино и многом другом. О войне — практически нет. О ней трудно говорить…

 — Не знаю, люблю ли я смотреть фильмы о войне. Думаю, что такого ответа и не существует. Я люблю смотреть фильмы о человеке. Где показана высокая нравственная сила. И в каких бы экстремальных ситуациях он ни находился, эта сила у него проявляется. Вот это вызывает у меня восторг. Если хотите, поклонение перед этим человеком. А связано ли это с Великой Отечественной войной или с сегодняшними событиями — не важно. Люблю смотреть тогда, когда вижу отношение художника к тем обстоятельствам и событиям, о которых он рассказывает.
— Это вы говорите как актер и режиссер. А как фронтовик?
 — О Великой Отечественной войне сделано столько фильмов, в том числе и мной, но таких разных… Один показывает войну как сплошные несчастья. Только грязь и вши. Только тиф и кровь. Я и все мое поколение знают об этом. Да, война — это беда, страдание, смерть. Это напряжение сил, как нравственных, так и физических. Это все так. Но вместе с тем была и любовь. Мы улыбались, читали стихи, пели песни, юморили, анекдоты рассказывали…
— Иначе не выжили бы.
 — Никогда в жизни мы бы не победили, если бы не было того, о чем я сейчас сказал. Все это составляло огромную оптимистическую силу. Вселяло веру в победу. Вы знаете, во время войны я видел в глазах тоску, жажду. Боже мой, чего я только не видел… Но я не помню злых глаз. Я не видел таких глаз, как сегодня. Когда мы сумели воспитать эту злость?
— Сегодня опять стали снимать фильмы о войне. Но современные режиссеры и актеры видели ее только с экрана. Так, может, и не стоит пытаться?
 — Я не теоретик. Я — человек, живущий интуицией. Однажды спросил у Соловьева-Седого: «Как вам пришла эта мелодия в голову (напевает „Не слышны в саду даже шорохи. Все здесь замерло до утра“)?» А он говорит: «Кто его знает. Услышал». Вот и весь ответ. Вот и вся теория. Это пусть киноведы и кинокритики пытаются разобраться в этом вопросе. Соловьеву-Седому было дано слышать. Мне, наверное, чувствовать. Как актеру. Сопереживать, сострадать, накапливать в себе эту энергию, а потом возвращать зрителю. «Судьба человека» Бондарчука. Уж какие страдания показывают, а это вызывает огромную жажду любви и жизни. Вот искусство. Та же «Баллада о солдате» Чухрая, или «Они сражались за Родину» Бондарчука. Там такие муки испытывает народ, но в то же время какой юмор, какая сила жизни. Вот то, что я увидел и в лебедевской «Звезде». Это молодой человек, который не видел войны. Но мне нравится его позиция. Он очень любит человека. И дорожит им. Я вижу, как человек богат своей душой, как он сопереживает, даже убивая врага. Помните в картине есть момент, когда разведчики вынуждены убить немецкого «языка». Как они мучаются, страдают от этого…
Когда формировалась наша часть под Тюменью, я видел совершенно потрясающую сцену, которую хотел было однажды в своем фильме показать, но не получилось. В Тюмени, за рекой Турой стоял фанерный комбинат. Он и сейчас есть. Комбинат был огорожен высокой колючей проволокой, и за ней работали пленные немцы. Я видел несколько раз, как наши женщины через забор бросали брюкву, морковку. А оттуда слышалось: «Данке шон». Вот она — великая русская душа. Шла же война, может, у нее мужа убили на фронте, брата или отца… К этому можно по-разному относиться, но лично у меня это вызывает чувство восторга. Перед человеком, перед женщиной. И если художник делает фильм вот с такой позиции, то я не могу не смотреть картину, не влюбиться в героев. В того же Травкина. Хотя где-то как-то он напоминает мне Алешу Скворцова («Баллада о солдате». — Авт.). Правда, у Травкина жизнь выстраивается очень однолинейно. А у Алеши Скворцова много граней. Его то в одной ситуации показывают, то в другой. И получается художественно созданный образ. А Травкин — немножко персонаж. Улавливаете разницу: художественный образ и персонаж? Но это не от актера зависит. Актер очень искренен и очень правдив. Да и не только он. Все. Вот этим картина мне и импонирует.
— Любовь на войне не напоминает пир во время чумы?
 — Боже упаси! Тогда влюблялись во сто крат сильнее, чем сегодня, в мирное время. Потому что чувства были обостренные. Наш нерв был открыт. Волей-неволей мы понимали, что сегодня ты жив, а через несколько минут можешь погибнуть. И это не оттого, что мы задумывались о смерти. Просто само по себе так случалось. В фильме есть несколько сцен, когда крупным планом показывают глаза и луговой цветок. Не знаю, сделал ли специально это режиссер или нет, но мне очень понравилось. Может быть, эти глаза в последний раз видят цветок. И вот точно так же мы смотрели на девушек. Да и как на нее не смотреть с восхищением и любовью? Все было. И влюблялись, и прочее. Но девушки воевали и несли не меньше тягот, чем мужчины.
— То, что девушка отказала старшему по званию, в реальной жизни могло повлечь за собой какие-то негативные последствия?
 — Конечно. Опять же все зависело от степени подлости или благородства человека. И наказать могли, и с любимым разлучить — все что угодно. Поэтому я и хотел бы, чтобы отношения были более заостренными. Война — это шекспировские страсти. Это не акварель, а маслом написанные картины. Жизнь не под сурдинку, а с открытыми чувствами. Человек бежит, падает, поднимается, бежит, умирает. Вот что это такое. Точно так же любили, ненавидели, ревновали. А может, еще острее. И я не думаю, что сегодня нужно только намекать.
Однажды меня пригласили 9 мая в прямой эфир. Тогда Листьев еще был жив. И он мне задал вопрос о самом запомнившемся эпизоде войны. Своим ответом я просто поразил его. Представьте: 9 мая, прямой эфир. «Что вам запомнилось во время войны больше всего?» — «Горящий суслик». До того дня ничего более страшного я не испытывал. Началась война. Я был студентом киевской киноактерской школы. Был отдан приказ всему мужскому населению города Киева направляться в Полтаву и Харьков. Десятки, сотни тысяч мужчин шли пешком. Шел и я. Пыль столбом. Слева и справа высокая рожь. И вдруг страшный налет самолетов. Бомбы посыпались непередаваемо. Мы упали на землю. И в это время я услышал совершенно немыслимый писк. Открыл глаза, а передо мной, как шарик огненный, как шаровая молния, прокатился горящий суслик. Он так кричал… Так кричал, что больше никогда в жизни я не слышал ничего более отчаянного. Тот суслик стал для меня камертоном войны. Я до сих пор его слышу…
— Вам не бросилась в глаза форма разведчиков?
 — Это меня немного шокировало. Были зеленые плащ-палатки. А камуфляж — не знаю. В картине есть вещи, которые не соответствуют правде. Например, линия фронта, а наши ребята рассматривают немцев в освещенном окне. Это просто невозможно. Потому что тогда расстреливали за свет в окне. Это привлекало авиацию, артиллерию. Но для картины это не главное. Я не думаю, что режиссер не знал о форме или еще о чем-то. Может быть, он умышленно это сделал, как бы притянул сюжет ближе к современности, к Чечне, Афганистану. Но для тех, кто знает войну, это, конечно, вызывает неприятие, как будто это другие люди. Вроде бы и не наши. Но потом привыкаешь. Тебе предложили игру и нужно поверить, что было именно так. Хорошо. Так оно и было.
— Водку действительно для храбрости и бодрости наливали?
 — Приходилось по нескольку дней обходиться без сна, и никаких допингов нам не давали. А вот зимой или просто в холодные дни перед атакой разрешали хлебнуть из фляжки положенные 50—100 граммов. Но пьянства не было. Вообще, войну обобщать нельзя. Все зависело от обстоятельств. Мы шли в бой, а тылы за нами не поспевали, приходилось голодными сидеть. Или, наоборот, и кашу варили, и тушенку ели. В каком-то селе могли достать сало, курицу. А где-то вообще ничего не было. Я могу сказать, что у нас вот так-то было, а кто-то скажет, что вот так. Поэтому я и говорю, что в «Звезде» мне нравится намерение режиссера. Так много фильмов, в которых люди падают как мухи, но это не вызывает сочувствия. Там 100 человек упало. Тра-та-та — опять сто человек. Никакого сопереживания. А здесь каждая смерть вызывает сочувствие. Ведь речь идет о человеческой жизни. И как мы должны ее беречь… Помню, после войны я готовился снимать фильм «Особо важное задание». Я искал в окрестностях Воронежа точку съемки. В степи скошенная пшеница лежала в валках. Прошло 30 лет после войны. И вдруг ногой я подбросил какой-то кусочек металла. Поднял. Вот такой, в пол-ладони. Ржавый. Я понял, что это осколок. Положил в карман. Настроение у меня тут же испортилось. Через какие-то 10—15 минут я нашел еще один осколок и тоже положил в карман. Со мной шли товарищи и сказали, что тоже видели осколки. Тридцать лет прошло после войны! А осколок еще царапает тело земли.


Евгений ВЕСНИК: «Примером героизма для меня был пленный немец»

«Чем дальше война, тем больше участников», — едко заметил Евгений Яковлевич и обсуждать фильм «Звезда» отказался. «Я могу изложить свои впечатления о войне. А современные картины о ней этим впечатлениям не соответствуют». И точка.
Получился почти монолог. Разумеется, актера Весника. Наверное, это было неизбежно. Я не знаю о войне ничего (почерпнутое из фильмов и книг в беседе с фронтовиком не в счет). Евгений Яковлевич воевал три года. Награжден двумя медалями «За отвагу», орденом Отечественной войны, орденом Красной Звезды. Впрочем, за что и при каких обстоятельствах они были получены, актер рассказывать не любит. Стесняется. И надевать их на улицу тоже. Слишком многие, говорит он, сейчас «играют» во фронтовиков, увешивая себя под видом медалей значками, ничего общего с боевыми наградами не имеющими. Что ж, чем дальше война, тем больше участников…

 — У каждого из миллионов участвовавших в войне людей свое о ней впечатление. Меня она сформировала как личность. В июне 41-го мне было 18. Отец — бывший армейский комиссар первого ранга из плеяды Кирова, Куйбышева, Орджоникидзе — репрессирован. Я до сих пор не знаю, ни когда его расстреляли, ни где его могила. Мать сослали на 18 лет, и я не знал, где она. Четырнадцати лет я остался один, попал в дурные компании… И вот, представьте, такой парень попадает в армию по приказу, на фронт, где я не то что забыл обиду — я страдал из-за отца, из-за матери, но почувствовал: то, что происходит, по значимости для страны выше всех обид и ее ошибок. Это прозрение не позволило мне стать негодяем, ни удрать, ни прострелить руку или ногу, чтобы уйти в тыл, а такое встречалось на фронте довольно часто. И когда политруки призывали нас, находившихся на передовой, на «передке», как мы тогда говорили: «За Родину! За Сталина!», а сами уходили в тыл, мы, ненавидя этих политруков, все же шли в бой.
— За Родину, за Сталина?
 — Нет, таких слов я не говорил никогда. И не припомню, чтобы кто-нибудь из солдат кричал такое. Это говорили политруки.
— А за что шли в бой вы?
 — За любимую страну, которую, простите за красивые слова, было важно не дать в обиду, за влюбленность в родителей.
— Вы попали на фронт совсем молодым. Наверное, для вас во всем происходившем была некая доля романтики, хотя бы поначалу?
 — Конечно! Но я не сразу попал на фронт. Сначала, в сентябре 41-го, в числе других студентов Театрального училища имени Щепкина — на трудовой фронт под Смоленск. Мы рыли противотанковые рвы. Казалось, мы скоро победим. И только когда училище вместе с Малым театром было эвакуировано в Челябинск, стало ясно, что дело — дрянь. Потом была победа под Москвой. Вы не представляете, что это для нас было такое! А уже со второго курса училища я ушел на фронт. Окончил курсы артиллеристов. Воевал на Карело-Финском фронте, потом на третьем Белорусском. Мы, молодые ребята, все мнили себя Чапаевыми и Ричардами Львиное Сердце. Нам даже нравилось воевать.
— Помните, когда и в связи с чем это ощущение романтики ушло?
 — На фронте… Знаете, я был ранен. Легко. Слепой осколок в ноге — наверное, он падал после разрыва снаряда. Был контужен. Но чувство романтики не потерял. Появилось иное: осознание того, что все, что со мной происходит, — это необходимо, что так и должно быть. И надежда — я это о себе говорю. И юмор. В самые тяжелые моменты рождались самые смешные похабные частушки. Кстати, ведь и «Василий Теркин» Твардовского родился в самый трудный год войны.
— Евгений Яковлевич, в чем ваши впечатления о войне так не совпадают с тем, что вы видите в современном кино?
 — В действительности все было сложнее, тоньше, трагичнее… Знаете, самым большим примером героизма на войне для меня стал пленный немец. Я взял в плен «языка». Допрашиваю его по-немецки — нам было важно знать, где находится пятая танковая дивизия. Немец не отвечает. Тогда генерал сказал мне: а ты наставь ему в лицо пистолет, он и расколется. Я наставил, думал: все, сейчас заговорит. А он… засвистел. Я до сих пор помню ту мелодию…
— В кинематографе войну изображают пафосно, на высокой ноте. А вот мне, хоть и весьма далекому от тех событий человеку, кажется, что все было буднично и страшно — грязь, боль и смерть.
 — Да, в фильмах, например, часто можно увидеть: «Ура! В атаку! За Родину!» — и солдаты выскочили из окопов. Но это же против здравого смысла! Их всех в одну минуту скосило бы. Нас двигала вперед не внешняя показуха, а внутреннее чувство. «За Родину» жило в душе. Я мог убить за нее, мог погибнуть. Если вы услышите: «Мы патриоты, мы наступали» и прочие высокие слова, не верьте этому. Там таких слов не говорили. И сейчас, когда кто-то начинает говорить: я знаю, что там было, я герой, я прошел, — стараюсь от этих бесед уходить…
— Даже когда встречаетесь с друзьями-фронтовиками?
 — Я вам честно скажу: тогда мы выпиваем по двести грамм и плачем. Потому что-то, что мы видим вокруг себя…
— Это не то, за что вы воевали?
 — Это не то, что нами двигало в мечтах, в надеждах, особенно когда мы побеждали. Мы кричали «ура!» потому, что, нам казалось, завоевали рай. Рай! И сейчас я не могу понять, как это случилось, откуда взялись те «талантливые» люди, которые развалили страну, победившую в такой войне такие мощнейшие державы.
— Возвращаясь к кинематографу: когда на экране видишь, как один солдат за секунду до смерти задушевно говорит другому: «А помирать-то не хочется», почему-то не особенно в это веришь…
 — Возможно, режиссер сам видел такое или кто-то ему рассказывал.
— По-моему, этот солдат просто плакал бы или матерился.
 — А кто-то стеснялся своей беспомощности, что его ранили, что он не сможет дальше воевать, что подвел товарищей. У нас в части был башкир, который неважно говорил по-русски. Как-то раз мы спели при нем похабную частушку — что-то про первое апреля, и он только это и запомнил: «перя апреля». Что бы мы потом ни пели, например, «Мы рождены, чтоб сказку сделать былью», он подпевал: «перя апреля, перя апреля». И вот когда его ранило, очень тяжело, и его проносили мимо нас на носилках, он, улыбаясь, — все лицо усыпано порохом — спел «перя апреля». А говорить перед смертью «погибаю за Родину» — так никто не делал, поверьте. Неправдоподобно это, даже если просто принять во внимание, что человек тяжело раненный, контуженный — он немного не в себе.
— Никак не могу понять, как можно несколько лет жить с постоянным ощущением того, что ты в любой момент можешь погибнуть.
 — Не знаю. Об этом я не думал ни одной минуты. И не могу сказать, что это мучило кого-то из моих фронтовых товарищей. Даже когда мы хоронили друзей, переживали молча, но никогда не думали о том, что вот и я тоже могу умереть, да как бы мне спастись. Помню, во время очень сильной бомбежки, под которой мы едва ли должны были выжить, я съел целую банку свиной тушенки. До этого никогда ее не ел — она была для меня слишком жирной, а тут — целую банку и хоть бы хны. Наступает перед смертью голод какой-то. Но чтобы я тогда трясся от страха — нет. Я не думал, что умру, даже когда лежал контуженный и 12 дней не мог говорить. И когда, как раз во время войны, я узнал, что моя мама в ссылке в Акмолинске, я писал ей: «Мама, меня не убьют».