Принц в изгнании
Геннадий Бортников — один из самых красивых мужчин нашего театра, легендарный Раскольников, звезда семидесятых годов — на протяжении тридцати с лишним лет своей карьеры никогда не давал откровенных интервью. Сегодня он решился прервать свое молчание и впервые открыл журналисту интимные уголки своей души.
Геннадий Бортников — один из самых красивых мужчин нашего театра, легендарный Раскольников, звезда семидесятых годов — на протяжении тридцати с лишним лет своей карьеры никогда не давал откровенных интервью.
Публика ломала двери театра, ночами стояла в очередях, чтобы достать билет хотя бы на галерку и увидеть его на сцене.
Но никто ничего не знал о его частной жизни. Он предпочитал оставаться персоной загадочной и непредсказуемой.
Сегодня он решился прервать свое молчание и впервые открыл журналисту интимные уголки своей души.
Студенткой я успела увидеть его на сцене, когда он доигрывал свои последние знаменитые спектакли. Сидела в зале завороженная. Он был неправдоподобно красив, казался неземным существом с изломанной, почти ритуальной пластикой движений, особенным голосом, растерянной полуулыбкой, нездешними глазами. Помню, как истерично реагировали на него зрители, поклонники стенали и забрасывали букетами.
…Прошло много лет. Его имя почти исчезло с афиш, пресса о нем словно забыла. Однажды мне вдруг показалось, что я увидела его в рыночной толчее. Здесь? Не может быть. Все та же царственная стать, те же изысканные жесты, тот же голос. Только время безжалостно высветлило волосы. Он пришел сюда купить корм для своих любимых собак и кошек — пожалуй, единственных друзей, которые никогда его не предавали.
Возможно, Геннадий Бортников так бы и остался неприкосновенной мечтой моей юности, если бы не случай. У нас оказался общий знакомый — драматург, написавший для него когда-то роль Коперника в пьесе «Человек, остановивший солнце». Роль эту Бортников так и не сыграл. Как не случилось в его жизни и Гамлета, и князя Мышкина, и Маленького Принца — образов, даже не написанных для него, а с него — необычного и странноватого — будто списанных. В тридцать лет он вышел на сцену в роли Раскольникова и превратился в живую легенду, в тридцать восемь начал репетировать Гамлета. В сорок дерзнул объединить Черта с обликом Смердякова, был Кином, Скупым Рыцарем и клоуном Гансом Шниром — знаменитым героем романа Генриха Бёлля. А потом вдруг его спектакли стали убирать из репертуара, поползли ядовитые закулисные интриги. Последние пятнадцать лет он совсем невостребован, лишь иногда напоминает о себе в антрепризе. В родном театре на сегодняшний день у него всего два спектакля. Как могло такое случиться?
…О его неординарной манере игры ходили легенды, о его жизни не было известно ничего. Говорили, что он ранимый, добрый, одинокий, живет замкнуто, пишет картины, ночами кормит бездомных животных в гнилых московских двориках. Бродячие псы наверняка знали его лучше, чем люди. Во всяком случае, с ними он мог быть доверчивым, ведь они способны на бескорыстное чувство, и его заслуги в мирской жизни им совершенно безразличны. А некоторые самые преданные кошки дежурили у служебного входа театра в ожидании конца спектакля, чтобы почетным конвоем проводить его домой, к арбатской высотке.
Мы условились встретиться в Театре им. Моссовета, где долго блуждали в поисках тихого места по коридорам, заваленным ветошью и ремонтным мусором. Уже готовы к новому сезону стерильные соты гримуборных — белые, как больничные палаты, и выхолощенные, как гостиничные номера. Золотые таблички с именами Плятта, Орловой напоминают о том, что когда-то здесь царило другое настроение и уют. Табличку на двери Раневской украли. В этом холодном, дезинфицированном помещении без прошлого и настоящего мы начинаем разговаривать.
Говорят, артисты живут только в нашей памяти. Театральное искусство смертно. Как вы принимаете столь беспощадную истину?
Я всегда понимал, что меня ожидает со временем. И очень рано научился отстраняться и оборонять себя, интуитивно предвидя последствия. С юных лет задавал себе вопрос: «Что будет потом, когда все закончится?» Никогда не считал, как другие актеры, что «театр — мой дом» или «я отдал театру всю жизнь». Наоборот, я чуть ли не насильно заставлял себя идти несколькими параллельными путями, чтобы защититься от своего «смертного занятия», — так в моей жизни возникла живопись, рисунок, занятия литературой.
Да, в отличие от театра, холсты и рисунки остаются не только в памяти. Как сказал Леонардо Да Винчи: «Когда я делаю линию, то рисую вечность».
Меня никогда не привлекало рисование пейзажей и натюрмортов. Интересовало то, что скрыто внутри. Вот я увидел женщину, и у меня сложился некий нереальный образ, может, излишне гиперболизированный, странный. Но мне нравится эту гиперболу изучать и чувствовать. Иногда живопись доставляет мне настоящее наслаждение. Эрнст Неизвестный как-то увидел мои рисунки и сказал: «Ничего…»
А как быть тем, у кого за душой, кроме театра, ничего нет?
Это глубоко несчастные люди. Много лет я ловил себя на странном чувстве — доброй горечи по отношению к актерам, у которых не было жизни вне сцены. Мой добрый друг, великая Раневская, годами сидела без новой работы. Любовь Орлова более тридцати лет играла в спектаклях, которые можно пересчитать по пальцам. Такие актрисы считали неэтичным навязывать себя, стучать кулаками, требовать себе пьесы. Наблюдая других со стороны, я пытался не воспринимать трагически все, что касалось лично меня. Хотя близкие друзья то и дело доставали вопросами: что ты сидишь без работы, почему ты с этим миришься, что за безволие?.. Но по большому счету у меня никогда не было настоящего простоя. Отсутствие занятости на сцене Моссовета я компенсировал работой на других площадках.
Раневская, Орлова, Мордвинов, Кторов, вы… В нашей стране в порядке вещей безразличие к своим же гениям. Как мирилась с этим Раневская? Понимала, что никому не нужна?
Понимала. Помню, она как-то сидела у себя в гримерке, усталая после спектакля, окруженная цветами. Все заходили ее поздравлять, а она говорила: «Вот, любовь народа есть, а в аптеку сходить некому». Она дожила до преклонных лет и каждый день пыталась выходить из этой ситуации с юмором.
Вы были близкими друзьями. Неужели она никогда не жаловалась вам на одиночество?
Одиноко ей было в творчестве. Она часто повторяла: «Я такая старая, что еще помню порядочных людей». Она умела зло, открыто и остроумно укорять тех, от кого полностью зависела в безысходном положении. Этим качеством я никогда не обладал. В последние годы, когда ее самочувствие стремительно ухудшалось, Юрский уговорил ее сыграть «Правда хорошо, а счастье лучше» по Островскому. Но эта затея оказалась для нее слишком мучительной. Она безумно хотела выйти на сцену, но понимала, что сил уже нет, многое упущено. Ведь актерский организм должен находиться в постоянном тренаже. Она жаловалась мне, что дряхлеет, путает текст и вынуждена требовать дежурства суфлера за кулисами. Так это ее огорчало! Ее преследовал страх всех великих людей — хотелось уйти красиво. Она понимала, что доигрывает свою жизнь, и видеть это было больно.
В 1966 году ваш театр отправился в Париж на Фестиваль Наций. Я читала, что вы произвели там настоящий фурор. Газеты назвали вас великим актером, русским Жераром Филипом. Это правда?
Да. Мы привезли туда «Дядюшкин сон» Достоевского, «Маскарад» Лермонтова с Мордвиновым и мой спектакль по Розову «В дороге», которому французы дали более броское название «Carrefour» («Перекресток». — Авт.). Это была редкая по тем временам современная пьеса, главный герой — молодой хиппи, свободолюбивый, не приемлющий азбучных истин… Французы воспринимали мои тексты почти как политические откровения. На спектакли тогда пришел, как говорится, весь Париж. Меня похлопывали по плечу Ив Монтан, Симона Синьоре, Мишель Симон — последний громче всех кричал «браво» во время представления. После выступлений все они приходили на приемы в посольстве. А с Даниель Дарье и Аленом Делоном мы потом отдельно встречались в ресторанчике «Бильбоке».
Действительно, весь Париж…
Были люди, которые предлагали мне конкретную помощь. Среди них, кстати, семья мсье Доминик, знаменитых владельцев сети русских ресторанов, а также известная состоятельная дама Гала Барбизон. Они умоляли меня остаться, обещали заняться устройством моей карьеры в любом театре, на выбор, прочили большое будущее. Я не знал, куда деться от сомнений, страхов, сожалений и желания рискнуть. В последний момент все же пересилил себя, подумав: черт с ним, все-таки вернусь. Может, на родине успею еще что-то сделать.
Сейчас не сожалеете?
Ну, может быть, может быть… Соблазн был велик. Но тогда, даже в самых мрачных помыслах, я и предположить не мог, что у меня возникнут какие-то проблемы. В то время все было слишком хорошо — масса замыслов в театре, аншлаги, гастроли во Франции… Кстати, на тех гастролях Завадский всерьез испугался, что меня все же переманят на сторону. Поэтому спешно придумал мне эпизодические роли еще в двух спектаклях, чтобы я не болтался по Парижу без дела и не лелеял смелых планов. В «Маскараде», например, он заставил меня выйти в роли Лермонтова, произнести одну фразу и исчезнуть за кулисами. По возвращении в Москву он, конечно же, изъял этот безумный эпизод из спектакля.
Когда я вернулся в Союз, один знакомый художник, имеющий родственников во Франции, говорил всем: «Бортников полный идиот! Он поставил на уши весь Париж! Ему такую рекламу там сделали! Ни один богатый спонсор никогда не позволил бы себе выкинуть столь сумасшедшие суммы на продвижение одного артиста. А он отказался и вернулся сюда в однокомнатную квартиру! Не смог, видите ли…»
Что же вас остановило? Барышников же смог. А вы почему-то не смогли…
Барышников смог потому, что у него другое искусство — искусство движения, а я занимаюсь искусством слова. Я не мог навсегда распрощаться со школой, в которую фанатично верил с юности, лишиться своих корней. К тому же я плохо знал язык, а чтобы играть на сцене, им нужно владеть в совершенстве. В кино еще можно слукавить и обмануть зрителя, но в драматическом театре на чужой земле ты обречен навсегда оставаться эмигрантом.
На поклонников вы всегда производили противоположное впечатление — совершенно западного артиста. Не потому ли вам никогда не предлагали роли «простого русского мужика»?
Я всегда предпочитал выступать в тех ролях, которые ко мне прирастали, как сиамский близнец. Если я чувствовал, что роль не моя, старался всеми способами от нее отделаться. Как меня учила Орлова: «Не спорьте, не доказывайте — лучше заболейте, чтобы не болеть потом, когда будете играть то, что вам не соответствует».
Вы познали настоящую славу. Она не отъединила вас от реальности?
Нет, я не сошел с ума. Старался относиться к всему разумно. Хотя, конечно, испытывал головокружение, когда говорили, что в Москве есть только два человека, сравнимых по количеству поклонников и цветов на сцене, — это Плисецкая и Бортников. Я пытался уживаться в труппе театра, как китайский дипломат, — всегда найдется масса завистников, которые расценят твою славу как случайный дешевый успех. Я ладил с людьми и никогда не позволял себе резкостей. Может, в этом был элемент лжи, но иначе я бы не выжил.
Как получилось, что в вашем родном Театре им. Моссовета последние годы для вас не находилось работы?
Тут множество причин. Потеря друзей, учителей. Вначале умерла Анисимова-Вульф, которая рассчитывала на меня репертуар. Потом Завадский. Руководящие посты занимали новые люди, пришел ревнивый директор, который припомнил мои прежние «закидоны» и неосторожные высказывания. Начались интриги, месть, отбирались роли — классическая ситуация, против которой бессмысленно бороться.
Осмелюсь предположить, что вы пережили драму, когда жизнь не удержала вас на пьедестале…
Не знаю, все относительно. Я ведь действующий актер. Вот если бы я сейчас сидел в доме ветеранов сцены или, как некоторые западные актеры, закрылся на ключ в особняке — тогда, вероятно, меня бы и стали одолевать сожаления. Но я чувствую себя живым, я на многое надеюсь и продолжаю работать, несмотря ни на что… И готов идти на провокацию, не боясь разрушить свой образ. О чем, кстати, свидетельствует моя последняя роль в спектакле «Муж, жена и любовник». Там я играю развалину-барина, рафинированного и дряхлого человечка. Для меня это эксперимент, а публике понравилось — значит, не забыли. Значит, я пока не дал им повода к разочарованию. Я все еще держусь на поверхности и, перефразируя Раневскую, могу сказать, что, слава богу, у меня пока есть силы самому ходить в аптеку.
Я знаю, что у вас особое отношение к животным, вы безумно их любите.
А как их не любить? Это же несчастные твари, которых человек приблизил к себе, приручил. Только у них намного богаче, чем у нас, развит инстинкт любви, нервная организация более активная, они по-своему разумны. Мы в ответе за них. Я вздрагиваю, когда человек без стеснения заявляет, что ненавидит животных, — он сразу же превращается для меня в холодную стену.
Анна Маньяни тоже кормила бродячих зверей. Когда ее не стало, газеты написали, что все кошки Рима будут оплакивать ее. Я помню, как один журналист спросил, почему вы не уезжаете за границу. Вы ответили: «А на кого мне оставить дворовых кошек?»
Помню смешную историю: бежал я как-то в театр мимо своих помойных мурок, прихватив, как обычно, для них еду из дома. Остановился у свалки с мусором, стал раскладывать кормежку кучками. Рядом со мной тормозит шикарная машина, и до меня доносится обрывок фразы: «Смотри, ну надо же, тот самый артист — и на помойке». Опустилось стекло, чья-то рука бросила мне американскую купюру. Проявили гуманность, так сказать… Наверняка решили, что меня довели до такой жизни печальные обстоятельства. Мне ничего не оставалось делать, как поднять эту бумажку и… потратить на бездомных животных.
Вы так и не сыграли Гамлета. Репетиции оборвались трагически — скончался Юрий Завадский. Почему не вернуться к этой идее сейчас?
Сейчас подобная идея была бы возможна лишь в качестве смелого эксперимента. Хотя — кто его знает, ведь существует множество свидетельств того, что на самом деле принц Датский был маленький, полный, страдающий одышкой. Впрочем, все это не имеет никакого значения. Я мог бы предложить Маргарите Тереховой, например, сыграть со мною «Ромео и Джульетту»: сели бы мы оба в золоченые кресла, поставили свет и перевоплотились в двух влюбленных так, чтоб все в это поверили. Все возможно, конечно.
Слышала, что вы были знакомы со знаменитым французским поэтом Жаком Превером…
О, громко сказано. Это была мимолетная встреча. Я увлекся его творчеством еще будучи студентом. Мой учитель часто говорил мне: «Ты любишь французскую поэзию, а сам троечник. Так начинай хоть переводить…» И я взялся переводить. Построчно. И, кстати, по сей день считаю, что некоторые стихи получились неплохо. Оказавшись в Париже, я прогуливался как-то по улице в компании с милыми французами, которые меня опекали. И вдруг один из них говорит: «Смотри, вот идет Превер». Он вышел из какого-то офиса, седой, длинноволосый. Чистая случайность. Я подбежал к нему и стал размахивать руками, подыскивая слова: «Мсье, я — рюс, актер, Советский Союз, рюс, ваша поэзия для меня так много значит…» И с ходу стал читать его стихи по-французски.
Посреди улицы?
Да, прямо посреди улицы. Мои спутники обомлели — подобный жест в их глазах, вероятно, выглядел дерзким, у них так не принято. Позже они признались мне, что с ужасом ждали, когда же он даст мне пощечину. Превер стоял, выпучив от удивления глаза, растерянный, не зная, как реагировать. Он явно принял меня за клошара. «Dis-donc…» (аналог русского «Ничего себе!». — Авт.) — пробурчал он в конце концов и стал хлопать себя по карманам. Собрав всю наличность, которая была при нем, он протянул мне деньги и сказал: «Вот, ваш гонорар», — так и не разобравшись, чего от него хотел этот диковатый парень. Друзья потом сказали, что суммы, которую он мне пожаловал, хватило бы на две бутылки хорошего коньяка в приличном заведении. И на закуску.
А с Сэмюелем Бэккетом вы встречались, когда решились поставить «Последнюю ленту Креппа»?
Лично, к сожалению, нет. Но у меня хватило наглости вести с ним длительные телефонные разговоры.
А с Генрихом Бёллем?
Я познакомился с ним по телефону — просил у него разрешения сделать в театре постановку «Глазами клоуна». Он сказал, что гонорар его не интересует и, если у меня получится сделать из его романа спектакль, будет только рад. Я поставил спектакль, который имел сумасшедший успех. До него докатились слухи об этом, и во всех своих интервью на родине Бёлль подчеркивал, что благодаря московскому спектаклю его стали глубже читать и понимать в России. Он приехал в Москву спустя год после премьеры. Интересно, что, собираясь сюда, он получил предложение от принимающей стороны «проехаться по Золотому кольцу России», на что резко ответил: «Вы что? Моя главная задача — встретиться с Бортниковым и посмотреть его, точнее, наш спектакль. А потом везите меня куда угодно, хоть на Сахалин».
Волновались безумно, надо полагать, зная, что Бёлль сидит в партере?
Волновался. Но только лишь потому, что настроение было испорчено критическими статьями, наверняка заказными, в которых меня уличали в «самовыражении». Что это он строит из себя Чарли Чаплина?! Сам танцует, сам поет, сам инсценировку написал. Сам чуть ли не музыку сочинил. Вот приедет Бёлль и устроит ему взбучку.
А Бёлль приехал и был в диком восторге. Об этом говорила вся Москва…
Да. Он даже признался, что благодаря Бортникову впервые сравнил своего героя с героями Достоевского, что я сделал неожиданное для него прочтение романа. И все критики сразу притихли.
Вас ранило подобное отношение соотечественников?
Скорее я чувствовал себя растерянным. Ведь я уже говорил, что с юности научился сохранять дистанцию со своей профессией. Поэтому, когда вокруг моего имени начали крутиться дурные слухи, я оказался защищенным, успел нарастить дубленую, антиударную кожу. Хотя обидно было… Тем более что в те годы дурная слава отрицательно сказывалась на карьере — регулярно откладывалось получение звания, не пускали за границу, в «Крокодиле» печатали всякие пакостные фельетончики.
Ваша профессия не самодостаточна, вы и ваш талант рабски зависите от посторонних…
Естественно, я не свободен. Почему, например, я так мало в кино успел сделать? Когда Завадский узнавал, что мне предложена роль на большом экране, он тотчас же начинал нервничать и спешно искал мне главную роль в театре…
Вспоминаю одну остроту Завадского в свой адрес. Как-то раз к нам на спектакль пришли Аркадий Райкин, Игорь Ильинский и художник Андрей Гончаров. После представления мы все оказались в одном коридоре, и гости стали делать мне комплименты: «О, четыре часа сложнейшего текста Достоевского, какой труд, какое старание». А Завадский осадил их пыл: «Ну и что, пусть лучше пропадает на сцене, чем пьянствует в ресторане». Цинично, но в то же время педагогично.
У него были основания так говорить?
Наверное, да. От «доброжелателей» он узнал, что я посещал сомнительные компании, нехорошие заведения, выпивал и пробовал наркотики.
Вы принимали наркотики?
Да, но, к счастью, легкие. Поэтому сумел вовремя остановиться. Главное воспоминание — я побывал в совершенно другом мире. Тихом и спокойном. Я качался на волнах… От этих дурных занятий меня спасла не только железная воля, но и увлечения — я заставлял себя убегать из компаний, чтобы рисовать или заканчивать инсценировку. Запирался дома, работал ночи напролет, а в голове все свербило: еще это не сделано, еще то… Да, меня спас мой же собственный фанатизм. И потом я человек высочайшей самоорганизации.
Расскажите о своих родителях. Интересно, в каких семьях появляются Маленькие Принцы?
Линия матери — коренные петербуржцы, отцовская линия прибыла в Петербург чуть попозже. Маме досталась в наследство громадная восьмикомнатная квартира, занимавшая целый этаж в доме на Васильевском острове. Впоследствии наша семья ее потеряла, когда по постановлению новой власти людей «укомплектовывали». Мама говорила, что в ее предках были итальянцы по фамилии Форелли — талантливый обеспеченный род.
Так значит, в вас течет итальянская кровь? Совсем не удивляюсь.
Мой дед по материнской линии занимал высокий пост в отделе государственно-дипломатической корреспонденции и слыл глубоко образованным человеком. Деда по отцовской линии звали Иваном Бортниковым. Он служил во флоте и попал в круговорот первой революции. Впоследствии его расстреляли. Бабушка осталась одна с тремя детьми. Кстати, «Бортников» расшифровывается так: бортники — купцы, занимающиеся добыванием сладостей, меда, изюма и потом перерабатывающие все это в медовуху, вина медовые…
Звучит весьма символично. Спустя сто лет их родственник станет зарабатывать на жизнь «добыванием сладких грез»… Родители успели вас увидеть на сцене?
Отец — да. Мама — нет. Она умерла, когда мне было десять лет, — сердце. Мы знали, что у нее порок сердца, но все произошло слишком неожиданно, в одночасье.
Отец один вас воспитывал?
В советское время он занимал довольно крупный пост. Мое детство прошло в Австрии, куда его отправили работать. И это сыграло свою отрицательную роль, породив во мне множество комплексов. В московскую школу меня возили на машине. Я просил шофера останавливаться за километр, чтобы не давать повода сверстникам дразниться. К тому же я жутко стеснялся иностранной одежды, в которую был облачен с ног до головы, и меня прозвали заграничным мальчиком. Все это мешало мне чувствовать себя нормальным ребенком, быть как все и не выделяться из толпы. Я смущался, раздражался, страдал. Хотя, с другой стороны, это настраивало ребят на особое отношение. Меня сторонились, мне не решались давать обидные прозвища. Я был для них непонятен, и они не знали, как со мной обращаться. Правда, учителя называли меня клоуном за непоседливость. Дальновидные оказались, не правда ли?
Как повлияла на вас смерть матери?
С детства я настроился на трагический лад, печальное ощущение мира стало моей второй натурой. Я слишком рано почувствовал, что такое одиночество. Когда мы жили в Австрии, мне приходилось долгое время привыкать к сверстникам. Я был среди них обособлен потому, что не знал языка и вынужден был общаться при помощи жестов.
Так вот откуда эта странная пластика!
Да, конечно. Галина Сергеевна Уланова как-то заметила, что у меня есть то, чему она учит в балете на протяжении восьми лет, — чувство жеста. А у меня оно существовало как природное качество. Она почувствовала, что у меня это с детства. Я искал такие жесты, которые помогли бы ребятам меня понять, мне хотелось утвердиться среди них.
А знаменитый французский мим Марсель Марсо видел вас на сцене?
Он — нет, я его видел. Но Марсо — мастер, и каждый жест его математически выстроен, продуман до мелочей. У меня же все было спонтанно и шло от наития, от желания выжить.
Уже в детстве решили стать актером?
Думаю, да, это было самым естественным решением для меня. Ему способствовали обособленность от мира и одиночество. Да и мрачные места, где я вращался в детстве, навевали тяжелые мысли: жил я рядом с Театром Советской Армии, на бывшей Божедомке. Рядом — два сумасшедших дома, больница, сгорбленный памятник самому писателю, который меня дико пугал, морг, куда мы с мальчишками лазили. Тут же находился Екатерининский парк (в советские времена — парк ЦДСА) с двумя-тремя театрами, открытая эстрада, где выступали звезды. Показывали бесплатное кино. Я ходил туда как на работу, скрывая это от отца. Он требовал, чтобы я обязательно занимался спортом, хоккеем — серьезным мужским делом. Он хотел, чтобы сын рос крепким и умел за себя постоять. Я же бредил Большим театром, МХАТом и вовсю готовился стать художником. Занимался в студии, рисовал гипсовые головы римских императоров. А рядом, за соседней дверью, все время что-то гремело и шумело, звучала музыка, там, как оказалось, был драмкружок. В общем, меня туда переманили.
Став взрослым, вы сохранили в себе детское ощущение одиночества?
Одиночества в бытовом понимании у меня никогда не было. Хотя я не был склонен строить ложные иллюзии на сей счет, зная, что в недалеком будущем оно опять ко мне вернется, его не избежать. Я терзал себя вопросами: что будет со мной через десять лет, через двадцать? Не создана защитная пленка от мира — броня под названием крепкая семья. Дом не построен. Даже средств, чтобы нанять шофера, нет.
…дерево не посажено.
Дерево все же посажено — в театре, в искусстве. К счастью, я никогда не шел на сделки со своей душой и участвовал лишь в серьезных проектах. Горжусь, что избежал дешевки. Жаль только, что не позаботился о своем завтрашнем дне, не использовал положение, славу, связи, как другие, — ничем себя не обеспечил. Да, впрочем, какая разница, где умирать, — в особняке или в однокомнатной квартире.
Вопрос чисто женский. Уходить из жизни не так страшно, когда знаешь, что после тебя остается ребенок. У вас есть дети?
Нет.
И вы не сожалеете об этом?
Знаете, нет. Я не склонен к мистике и пустым измышлениям. У меня в каком-то смысле есть большая семья — семья моего брата. Он оставил мне в наследство трех дочерей, моих племянниц. Его жизнь проходила у меня на глазах. Я был беспощадным свидетелем всех его взаимоотношений с женами. Подобные наблюдения помогли мне понять, что такая жизнь не для меня, все это не мое. Если бы я попал в атмосферу, в которой существовал мой старший брат, в это сложное переплетение уступок, ссор, примирений, — то я бы не состоялся как артист. Мне бы это мешало.
Может, вы просто не встретили человека, который убедил бы вас в обратном?
Может быть. Возможно, успех пришел ко мне слишком рано, буквально с первого же появления на сцене, что вообще редко случается. Сразу начались подношения, лесть, преследования, любовные признания. Громадные пироги, торты с зажженными свечами в дни моего рождения выносились прямо на сцену, океаны цветов, подарков, нескончаемые письма. Я всегда чувствовал, что за всей этой мишурой под названием «любовь человеческая» скрывалась какая-то фальшивка. И чувство это обрубало мне крылья. Я все подвергал сомнению. «Не-е-ет, со мной это не пройдет, — думал я при возникновении какого-либо чувства. — Вы хотите закрутить со мной отношения из-за расчета, лишь потому, что я известный». Поклонники осаждали меня, брали штурмом. А сколько было нареканий, вызовов в милицию. Ведь они исписывали подъезд моего дома губной помадой, масляной краской, привязывали записочки, воздушные шарики, которые то и дело лопались, устраивая «канонаду» по всей лестничной клетке, что приводило в негодование соседей. Все это портило мне жизнь и заставляло быть излишне осторожным. Искать уединения.
Была ли роль, точно списанная с вашей жизни? Играли ли вы хоть однажды свои настоящие чувства?
Один критик как-то заметил, что «Бортников всегда играет Бортникова». Может, он прав. Я никогда не надевал роль, как чужую шубу. Каждый образ сажал внутрь себя. Да и театральным гримом никогда не пользовался. Немного тона — и все. Глаза только чуть-чуть подводил, чтобы с балкона различали.
Есть роли, которые вы все еще мечтаете сыграть?
Побольше Шекспира. Гамлета, конечно, пока еще не стало совсем поздно. Джона Смита из повести Стивена Кинга «Мертвая зона». Что-нибудь из театра абсурда. И уж поскольку меня так упорно роднят с Жераром Филипом, мне бы очень хотелось сыграть многие из его ролей, в особенности «Сида» Корнеля. Но еще что-то из Мюссе, пьесы «Лоренцаччо» и «Капризы Марианны». «Лысую певицу» Ионеско. Как-то мне позвонил один режиссер и предложил играть в этой пьесе, но не ту роль, которую мне бы хотелось. Я вынужден был отказаться. Режиссер удивился: «Вы что, это же большие деньги!» — а я ответил: «К сожалению, не продаюсь. Простите».
Почему вам не предложили сыграть князя Мышкина — роль, написанную будто специально для вас? Кстати, Жерар Филип его сыграл еще в 1946 году у режиссера Жоржа Лампена.
Не выпала карта. Ладно, мне и так есть что вспомнить…
На этом беседа закончилась. Мы допили разбавленный кофе в пластиковых стаканчиках, который готовят в театральном буфете. Возможно, в далекие времена здесь подавали сей напиток в фарфоровых чашечках и имел он совершенно дивный аромат.
Я шла к Бортникову, ожидая услышать жалобы, сожаления. Но ничего сломленного в нем не обнаружила. Ни жалости к самому себе, ни возрастной плаксивости… Несмотря ни на что, он по-прежнему красив и аристократичен. О своем блистательном прошлом говорит с демонической полуулыбкой, легко и без горечи… Я то и дело ловила себя на странном ощущении: Бортников напоминает Оскара Уайльда. Причем в самый драматический период его жизни на юге Франции, сразу же после освобождении из тюрьмы. Тогда один местный журналист в поисках самоуничижительных подробностей явился к писателю с навязчивыми вопросами. Уайльд принял его в безупречном костюме с платком в нагрудном кармане и отвечал с печальной полуулыбкой…
А может, Бортников более всего схож с Маленьким Принцем, которого приручили, а потом безответственно бросили на произвол судьбы? Жерар Филип, кстати, всегда мечтал сыграть этого любимого героя Сент-Экзюпери, но успел лишь сделать радиоспектакль. Почти мистическое совпадение: Бортников только что записал полную версию «Маленького Принца».