Интервью в стиле ретро

Скорее всего, вы уже слышали о мультимедийном комплексе на CD-ROM-диске «Слова Бегом» для изучения иностранного языка: возможно, вы читали информацию в прессе или посещали сайт в Интернете www.slovabegom.ru, или, быть может, о «Слова Бегом» вам рассказывали знакомые. «Слова Бегом» обещает, что вы выучите иностранный язык за 2 месяца. Сегодня мы предлагаем вам узнать, насколько это соответствует действительности, и познакомиться с мнениями пользователей.

Мы не в силах замедлить бег времени, но можем просто остановиться, оглянуться. 50 лет назад., 30., даже 10 — много это или мало? А ведь тогда все было иначе не только у нас или наших близких, но и у людей известных, у тех, о жизни которых в десятках телепередач и на кипах страниц рассказано, казалось бы, все. И вдруг: «Ух ты! А я и не знал!» — поражает нас кусочек чьей-то биографии. Воспоминания неповторимого актера Олега Басилашвили, чье участие в картинах или спектаклях непременно «делает кассу», оказались во многом неожиданными вдвойне.

 — Олег Валерьянович, вы — коренной москвич. А какова история происхождения вашей фамилии?
 — …-швили по-грузински — это все равно что -ов в окончании русской фамилии. То есть Петров — сын Петра, Кузнецов — кузнеца, а Басилашвили — потомок какого-то басилы. Оказывается, «басила» происходит от древнеримского (Грузия же была колонией древнеримской) — «басилевс» — начальник. Значит, сыном какого-то начальника и являлся мой предок.
— Какое самое яркое из ваших детских воспоминаний о войне?
 — Москва, 41-й год, начало декабря. Я, семилетний, вбежал домой со двора и увидел на кухне черный силуэт — это был отец, весь прокопченный костром. Где-то на Можайском направлении он три недели рыл окопы и противотанковые рвы вместе с другими народными ополченцами. Когда мимо проскакал какой-то конник и крикнул: «Что вы тут роете?! Немцы давно уже у Москвы!» — команда интеллигентов в очках поняла, что о них забыли. И тогда отец — этнограф по образованию, хорошо ориентировавшийся на местности, через леса, через фронт вывел группу около ста человек прямо в город. Дома он сказал: «Вам надо немедленно уезжать!» — потому что, проходя сквозь немецкие позиции, они не встретили ни одного солдата Красной Армии — сопротивляться и защищать Москву было некому! А немцы просто остановились, подтягивая тылы, перед окончательным штурмом. И вот в ту тревожную ночь, решая вопрос, куда эвакуироваться и как, мы вдруг услышали на улице странный ритмический шум. Это по Покровке к Курскому вокзалу сплошным потоком, несколько часов подряд шли переброшенные с Дальнего Востока сибирские полки, которые потом фактически и спасли Москву.
— Есть мнение, что образ СССР середины прошлого столетия излишне окарикатурен.
 — Не до карикатур — это была дикая, рабская страна. Даже часов наручных люди не имели. Во время войны часы стали называть «уры» (от немецкого uhr) и, сняв на фронте с убитых немцев, их надевали на руки по 10−12 пар — как трофеи. Другим чудом невиданным была зажигалка. Отец дошел до Будапешта, вернулся с фронта в чине майора, а прикуривал от кресала. Вот на каком уровне развития был СССР в 40-е годы.
— Вы были дитя своего времени — стремились вступить в пионеры, комсомольцы?
 — Ну, это стремление было у всех, — агитация-то велась активнейшая. Отличный лозунг — «пионер — всем ребятам пример», а свежие детские мозги моментально такое впитывали. И я мечтал скорее надеть галстук, считая, что таким образом приобщаюсь к борьбе за дело коммунизма, куда-то вперед пойду.
— Однако позже в партию не вступили?
 — Не вступил, хотя меня всячески туда втягивали. Это было уже в 60-е, в Ленинградском БДТ (Большом драматическом театре. — МКБ). Сначала парторг театра меня обрабатывал, а кончилось вызовом в райком, где первый секретарь пытался выудить из меня что-нибудь нелицеприятное о нашем главном режиссере Георгии Александровиче Товстоногове: что он антисоветчик, что он жидомасон. Они ведь всячески хотели убрать его из театра, да и из искусства вообще. Я это сразу понял, хотя меня провоцировали доверием: «Ну, согласитесь, что он уже не в творческой форме…» А потом было предложение вступить в ряды КПСС. Такое ведущим артистам нашего театра периодически рекомендовалось, и одна актриса ответила, что с радостью, но верит в Бога; кто-то отбоярился тем, что кричит во сне и выболтает все тайны. Мне крыть было уже нечем, и я сказал, что не вступлю, так как не согласен с пунктом устава о демократическом централизме — то есть если большинство «за», то я тоже должен подчиниться. Мол, тогда я теряю собственное мнение, а для меня это невозможно. Удивительно, но от меня отстали.
— Что вы чувствовали в дни смерти и похорон Сталина?
 — Мне было уже 19, я учился в студии МХАТ и пешком ходил с Покровки в Камергерский. Помню, четверо суток, чтобы поклониться гробу, от вокзалов к Колонному залу лучами тянулись гигантские очереди. Я их все время пересекал — по студенческому билету в студию и обратно меня пропускали, и однажды влился в поток. Сталин в гробу мне не понравился — очень злое лицо, и одна рука заметно скрючена. Но я не испытывал ни злорадства, как многие, ни горя, несмотря на то, что воспитывался в семье члена КПСС. Скорее меня охватил исторический интерес: я сравнивал происходящее с описанием смерти Ленина. И мне казалось, что как-то нехорошо: тогда — гудки, мороз…, надо бы и тут так же. А в день похорон я взял лыжи и собрался в Сокольники. Поднявшись по ступенькам к входу в метро «Кировская» (теперь — «Чистые пруды»), я увидел запруженную народом площадь, а из динамиков голос Левитана с дрожанием сообщил: «Гроб с телом товарища Сталина вносят в Мавзолей», — и Шопен… Вся площадь сняла шапки и зарыдала, только я не рыдал, да еще был с лыжами — просто предатель! Мне стало стыдно, и я пошел обратно домой, всячески упрекал себя за равнодушие и черствость.
— Как мальчику из семьи директора политехникума и доктора филологии пришло в голову стать актером?
 — Да просто-напросто я очень плохо успевал в школе, и мне показалось, что самое легкое — это поступить в театральный. Школа для меня — выброшенные десять лет. Одни двойки были! Тройка — мечта всей жизни. Я ничего не соображал в математике. Абсолютно! Честно отсиживал все уроки, ночами не спал, пытаясь решать задачи, и даже пошел с мамой к ее знакомому — профессору Китайгородскому (ныне академику). Он спросил: «Что тебе не понятно?» Я показал. Профессор объяснил. «Понял?» Я почувствовал, если признаюсь, что не понял, будет нехорошо, и кивнул. «Что еще?» — поинтересовался Китайгородский. «Это». — «Так, так и так. Понял?» Я опять кивнул. Но потом заявил маме, что больше никогда к нему не пойду, потому что это бессмысленно. Так что математика, а заодно химия и физика были мне противопоказаны. А остальные предметы я не успевал выучить, потому что все время сидел за точными науками. И тем не менее родители были очень расстроены, отец — тем, что я не иду в физмат, а мама — что игнорирую филологию в университете. Но я избрал себе такой путь.
— Почему из всех театральных вы выбрали именно студию МХАТ?
 — В то время Художественный театр действительно был замечательным, удивительным миром. Попадая внутрь этого здания, ты оказывался в старой Москве, отголоски которой жили там. Это был теплый дом российской интеллигенции. Когда открывался занавес, со сцены густо шла атмосфера места действия, такого больше не было нигде и никогда, да и не будет.
— В приемной комиссии за вас — такого фактурного юношу — наверное, схватились обеими руками?
 — Да нет. Я вообще в себе был не уверен и даже умудрился сделать так, чтобы педагог, набиравший курс — Иосиф Моисеевич Раевский, прослушал меня на дому и сказал, стоит ли мне идти на экзамен или я категорически не гожусь. Но он меня обрадовал: «Я тебя беру, только все три тура надо пройти на общих основаниях». Я прошел и стал студентом.
— А ведь ведутся споры: можно ли в принципе научить актерской профессии?
 — Однажды наш педагог Борис Ильич Вершилов сказал: «Я ведь ничему не могу вас научить. Да, я преподавал вам законы речи, задачи, сверхзадачи, круги внимания, общения. Все это вы теперь знаете, но тому грош цена — это каждый может знать. Главное, чтобы вы за 4 года хотя бы раз испытали легкость, свободу и удовольствие от поведения на сцене и запомнили это, как точку отсчета. И если дальше в профессии к вам иногда будут такие ощущения приходить, значит, вы играете хорошо. Вот ради чего, собственно, весь сыр-бор».
— Вы в юности были донжуаном?
 — Нет, нет, нет. Молодежь тогда воспитывали в строгости. Тем более у меня семья была патриархальная, со стороны мамы все священники, бабушка моя — епархиалка, духовное училище закончила, дед — церковный архитектор, массу церквей в Москве построил. В общем, поповская семья, с домостроевскими порядками. И я полагал, что, встретив девушку, надо на ней жениться.
— Но женщины часто сами дают повод к флирту…
 — А я этого не замечал. Совсем. Полового же воспитания в нашей стране не было. Когда нас водили на экскурсию в музей, мы, глядя на обнаженные скульптуры, испытывали нехорошие чувства, потому что нигде больше такого не видели. Обучение было раздельное, на вечерах танцевали только падекатр и падеспань, за фокстрот разбирали на комсомольском собрании, а за твист выгоняли из школы. Поэтому наиболее эротические чувства, как и у Бродского (он об этом писал в своих дневниках), вызывала во мне висевшая в классе картина «Прием в комсомол»: старшая пионервожатая там сидела, закинув ногу на ногу, и мы — мальчишки — все уроки на эти ноги глазели. Вот это и было нашим сексуальным воспитанием.
— Ну, а «хрущевская оттепель» дала послабление в этой области?
 — Ничего подобного. Однажды, в самом конце 50-х, я встречал свою первую жену, Таню Доронину, на Курском вокзале. Поезд опаздывал на полтора часа, и я не пошел домой, а присел в скверике у Земляного Вала. Вокруг никого, лишь парочка на скамейке — скромные, хорошие ребята. Только он ее обнял и поцеловал, тут же возник милиционер и стал их тащить в отделение за нарушение общественного порядка. Откуда-то пенсионеры набежали: «Сволочи! Развратники!». Тут я не удержался: «Что вы пристали? Я все видел — они ничего плохого не делали!». Сразу переключились на меня: «А вы кто такой? Покажите паспорт!». А у меня уже не было московской прописки — мы в Ленинграде работали. Пришлось смыться, а то бы забрали.
— Татьяна Васильевна Доронина — ваша первая супруга, обладает редким для женщины характером: волевая, непреклонная. Психологи говорят, что мужчины таких женщин боятся…
 — Тогда она была не такой, а простой девочкой из рабочей семьи, мало знающей, но безумно любящей литературу, театр. У нее был мягкий характер и очень большой талант. Мне, конечно, это импонировало. Мы были однокурсниками и поженились незадолго до окончания института. К сожалению, Танин характер постепенно стал меняться, под влиянием театра в том числе. Наш брак длился 8 лет.
— У вас не было ощущения, что знакомство с вашей второй супругой было предопределено?
 — Нет, такого не было. Просто мы с ней встретились, полюбили друг друга, и до сих пор живем вместе. Галя работала на телевидении, а я играл там в спектаклях. Постепенно познакомились и в результате стали мужем и женой. Сейчас Галя делает и ведет на канале «Культура» передачу «Царская ложа», очень этим увлечена, но это не мешает нам быть счастливыми.
— Вы не пели, как когда-то Вертинский: «Доченьки, доченьки, доченьки мои…»
 — Нет, но с рождением дочек я испытал неизведанное чувство — отцовство, понял, что это новый этап в жизни, и на меня возлагается страшная ответственность. У Ольги и Ксении разница в 9 лет. Все отмечают, что младшая — Ксюша — очень на меня похожа.
— Девочки никогда не собирались пойти по вашим стопам?
 — Старшая вроде хотела, а потом испугалась. Но это ее личное дело, меня не касается. Диктатором я был только в одном случае — когда дочери не хотели идти в школу. Или когда волок в детский сад. А жизненный путь они выбирали самостоятельно. Ольга закончила экономическое отделение института театра, музыки и кинематографии и трудится экономическим директором на петербургском телевидении. А Ксения сейчас в столице, работает на радио «Эхо Москвы».
— Благодаря большинству ролей, и особенно Бузыкину из «Осеннего марафона», вы производите впечатление человека, ни разу в жизни не повысившего голос. Это так?
 — Нет, не так. Есть во мне эта нехорошая черта, я иногда бываю груб, особенно дома, когда никто сдачи не может дать. А потом испытываю чувство вины и стыда перед близкими, потому что, даже если я прав, таким тоном разговаривать нельзя. Все понимаю, но срываюсь, особенно когда тяжелый период на работе, например, такой, как сейчас, — мы репетируем одну неподъемную пьесу, и пока ничего не выходит.
— Имеется в виду работа в труппе БДТ?
 — Да. Эта каторга мне надоела по многим причинам, и я даже собрался поставить точку в своей актерской биографии. Но в любой нормальной стране более-менее успешный актер имеет определенные накопления, на которые может безбедно жить в старости. После выхода на пенсию у них начинается вторая юность, а мы обречены гнить. До недавнего времени у меня была зарплата 1640 руб. — самая высокая в театре, и только недавно повысили в полтора раза. Но и на эти деньги прожить невозможно, если хорошая книжка стоит 300 рублей! Поэтому продолжаю трудиться, сочетая службу в БДТ, работу в антрепризах и съемки в кино. Это дает возможность не только почувствовать себя благополучнее финансово, но и играть что хочется. В театре-то в основном «через не могу» заставляешь себя играть что дают, понимая необходимость этого. Это такая пытка, будто тебе раскаленные угли на душу кладут и давай крутить!
— Неужели вы не устраивали забастовки, если вам что-то не нравилось?
 — Устраивал. Товстоногов ставил перед актерами сложнейшие задачи, которые, казалось бы, совершенно невозможно выполнить, и иногда я требовал, чтобы он не просто диктовал мне свою волю, а объяснял, почему надо делать именно так. А в сценарии картины «Вечный зов», где я играл белого офицера, становящегося потом фашистом, был монолог, в котором он убеждал, что завоевать весь мир фашизму помогут яркие индивидуальности. И дальше шли явные характеристики людей типа Сахарова, Евтушенко, Вознесенского, Ахмадулиной. Я сказал, что при всем уважении к писателю Анатолию Иванову эту сцену играть не буду, пока он не изменит текст. Хотя на «Мосфильме» того времени была диктатура, я добился своего: главная мысль осталась, но намеков на личности уже не было. А в фильме «Вокзал для двоих» для любовной сцены в вагоне была написана масса слов, я понимал, что, произнося их, лгу, — люди в подобной ситуации не разговаривают или говорят какую-то ерунду. Чувствую, пошлость получается, а Рязанов настаивает. «Тогда пусть играет другой, а я не могу — мне это претит!» — сказал я и ушел со съемочной площадки, думая, что меня снимут с роли. Но мне позвонили, потому что Люся Гурченко все поняла и самостоятельно переписала. Теперь мой герой произносил нечто вроде: «Ну, пойми… Я эээ…, ммм… Не уходи…» — что идеально ложилось на язык и на ситуацию, и мы сыграли чуть ли не лучшее место в фильме.
— В искусстве, по-вашему, работает известная формула Булгакова — «никогда ничего не проси у сильных мира сего…»?
 — Да. Я ничего и не просил, особенно после одного случая. В конце 60-х я играл в БДТ по 28 спектаклей в месяц, причем не эпизодические, а большие роли — Хлестакова и тому подобные. А рядом со мной актеры, правда, старше меня, играя меньше, зарплату получали больше. И вот я пришел к режиссеру с просьбой: «Прибавьте, прошу вас. И не потому, что я уж очень хорошо играю, а хотя бы за то, что так много работаю». Товстоногов сделал долгую паузу, а потом сказал: «Подобный случай был у Немировича-Данченко с артистом Добронравовым — не вам чета. Добронравов, сыграв в «Днях Турбиных», попросил прибавки к жалованью. Немирович сделал долгую паузу, а на вопрос актера: «О чем вы думаете?» — почесывая характерным жестом, снизу вверх, бороду, ответил: «О том, когда вас выгнать — сразу сейчас или несколько погодя». Это и было ответом Товстоногова на мою просьбу. Больше я никогда ничего не просил — ни званий, ни ролей, ни денег. Никогда! Так и есть — «сами придут и все дадут».
— Вы не задумывались, что женское внимание, наверняка преследующее вас на протяжении всей жизни, элементарно развращает?
 — Я даже пофилософствовать на заданную тему не могу — этот опыт у меня крайне незначительный. Я не артист, допустим, Киркоров, который выпячивает свой эротизм, и не крашеный Моисеев, всячески пропагандирующий гомосексуализм. К тому же мне кажется позорным для мужчины делом публично рассуждать относительно своих связей. Моя мама неодобрительно смотрела на парочки, целующиеся на эскалаторе, и я ее, даже в юности, понимал — не стоит афишировать свои чувства, иначе это вносит в отношения любящих людей некую болезненность. Я отнюдь не ханжа, но мне кажется, что отношения между мужчиной и женщиной должны быть во всех смыслах чистыми.
— А как же говорят, что театр — гнездо разврата?
 — Может, где-то и гнездо. Но мне посчастливилось, я работал у Товстоногова, который был не только великий режиссер, но и великий создатель Театра, построивший его без порочной атмосферы закулисья. А ведь именно атмосфера закулисья всегда невольно переходит на сцену, и, смотря спектакль, сразу можно понять, что происходит в кулуарах. Тогда грош цена всему — люди на сцене говорят о чистоте, о любви, о высоком, а за сценой занимаются развратом и интригами. В БДТ этого никогда не было. Даже сейчас, когда Товстоногова в живых нет.
— Были случаи, когда вам хотелось неформального общения с поклонницами?
 — Конечно, я обращал внимание на некоторые глаза, поклонницы волновали меня своей красотой, искренним интересом ко мне — это льстило. Но на записки я не отвечал, да и девушки не особо меня допекали, чувствуя, что ничего не обломится. Просто артисты бывают разные — есть, которые безумствуют в жизни. Был у нас очень хороший артист, прекрасный человек — Паша Луспекаев (Верещагин из «Белого солнца пустыни». — МКБ). Он больной был, умер очень рано. Гений, понимаете, гений! Да еще в руках Товстоногова, это вообще был бриллиант! Так вот он был безумен в жизни, и в личной в том числе. При этом исключительно дисциплинирован на сцене, на репетициях — просто образец рабочей лошади. Наверное, жизненные фейерверки помогали ему в профессии, а вот мне это бы только мешало.
— Есть что-то в профессии, что вы всегда очень неохотно выполняете?
 — Когда-то в своих воспоминаниях народный артист Николай Хмелев написал: «При слове «танец» меня бросает в пот». Я испытываю то же самое, никогда не танцевал в жизни — у меня нет координации. Но на сцене, перед камерой, если очень надо, я могу сымпровизировать. Вот в картине «Сны», по-моему, что-то было. А «Вокзал для двоих» Рязановым вообще замышлялся как полумюзикл, в расчете на неоспоримый талант Люси Гурченко. Даже была одна сцена, когда мы, выпив вина, исполняем какие-то танцы, прямо среди спящих в зале ожидания пассажиров. Я сказал, что сделать этого не могу — будет ужасно. К тому же мне виделось нарушение жизненной правды — одни на провинциальном вокзале спят вповалку, а другие — па выделывают. Что-то в этом омерзительное было! Люся заволновалась: «Давай хотя бы попробуем!» Хорошо. Сняли, посмотрели и поняли — не надо.
— Термин «актерский зажим» перешел в повседневную жизнь. А каким образом актер избавляется от зажима?
 — Есть секреты чисто профессиональные. Например, вас пригласили на телевидение, снимают, а вы стеснены, зажаты. Надо сосредоточиться на чем-то отвлеченном, например, сделать упражнение — развести по очереди пальцы на руке или решить какую-то задачу — в уме умножить 528 на 617. Это непросто, и ваше внимание от нервов и беспокойства сконцентрируется на другом, а не на камере, не на том, что скажет мама или жена, не на тексте, который страшно забыть. А в театре самое главное для актера — это знать, во имя чего ты вышел на сцену. Если считаешь, что это необходимо сказать зрителям, волнение уходит. К сожалению, в последнее время я вижу массу спектаклей, где режиссеры кричат: «Посмотрите, как я ловко все придумал, необычно прочел Чехова или Гоголя!» Вот там-то актеры зажаты безумно, потому что не понимают, ради чего все это. А образцом замечательного театра могу назвать театр Петра Фоменко. Его актеры не нервничают, а только волнуются по сути. Им важно многое-многое вам сказать, чтобы вы вышли после спектакля и, может быть, зажили какой-то другой жизнью.
— А как вы попали в депутаты?
 — Меня выдвинули от театра как независимого кандидата. Я прошел горнило первых и последних — без оголтелого пиара и сумасшедших денег — демократических выборов 1990 года. Мы занимались словесной борьбой у метро, на митингах. В числе моих одиннадцати соперников был кандидат от «Памяти» — Любомудров, я решил бороться и не пропустить этого человека на съезд. На митинги он всегда приходил со своими сторонниками. Я начинал выступать, а они орали, свистели, хоругвями размахивали. Вначале я терялся, а потом понял, что надо говорить не для них, а наоборот, для людей, которые не с ними. И выиграл очень легко. Кто-то из «Памяти» закричал: «Жид Ростропович привез в страну целый оркестр. Лучше бы эти деньги дал на возрождение России!» Тут я говорю: «Во-первых, он заплатил немалые деньги, чтобы русские люди слушали хорошую музыку, а во-вторых, даже эти деньги для возрождения — капля в море. Пусть «профессор консерватории» Любомудров ответит: сколько музыкантов в Большом симфоническом оркестре?» Он не знал, что всего 78, и погорел на этом деле. Потом три года в депутатах я делал все, что мог, помогая Гайдару, Чубайсу, Старовойтовой и Ельцину, чтобы жизнь в стране улучшилась.
— И в это же время снимались в картине «Сны», критикующей демократию. Как вам игрались эпизоды с порнографическими фото, гомосексуалистом по объявлению?
 — Очень хорошо. Мне сценарий понравился сразу. Но картина вышла, и мои братья-депутаты обвинили меня в издевательстве над демократами. «Конечно, и над самим собой в том числе», — соглашался я. Это же пародия, ясное дело, и надо уметь смеяться над своими слабыми местами.
— Суеверие не мешало вам в работе над фильмом «Яды»?
 — Нет. А чего там особенного? Дьявольскую подоплеку разглядели? Я-то как раз пытался не показывать этого, наоборот. Мой Прохоров — обычный пенсионер. Отравил жену — и других надо отравить. Зло, оно по всему миру расползается постепенно. В «Ядах» нет никакой лирики, там голое неприятие нашей действительности, издевка над мелочностью, в которой мы живем. Это же нелепость — Папа Римский с Чезаре Борджиа начинают обсуждать квартирный вопрос слесаря и его тещи. Карен Шахназаров очень талантливый режиссер, замечательный!
— Недавно, уже во время накаленной политической обстановки, вы в составе Театра Антона Чехова гастролировали в Израиле. Не страшно было?
 — Когда летишь в самолете по трассе, где Украиной был сбит самолет, пытаешься убедить себя: «Меня это не коснется!». А в Израиле, когда мы собирались на улицу, нас предупреждали: не ходите, это опасно. Там действительно ужасно, и выхода из ситуации, похоже, никакого нет. Правда, артист Равикович, с которым мы работаем в спектакле «Цена», сочинил гимн Израилю: «С гулькин нос страна моя родная, нету в ней лесов, полей и рек. Я другой такой страны не знаю, где так счастлив русский человек!»
— Случалось ли хоть раз, чтобы вы были сами себе смешны?
 — Да, и очень часто. Например, еще в начале перестройки надо было купить оригинальный подарок одному известному лицу. В ЦУМе мне приглянулась необычная авторучка в виде ствола дерева, уложенная в солому, и плетеный футляр. За прилавком стояли молоденькие продавщицы, и я с ними игриво разговаривал, расточая комплименты: «Девочка, а что, у вас здесь все такие хорошенькие?». Потом решил получше рассмотреть, что это за ручка, и достал очки. Только надел, как у меня тут же выпало стекло, и моментально из ловеласа и искусителя я превратился в старика, в подслеповатого дедушку, который шарит по полу в поисках этого стекла. Какие девочки, на кладбище пора! Я представил себя со стороны, и мне стало ужасно стыдно и… смешно одновременно! Так ничего и не купив, я побыстрее ушел из магазина.
— Какая самая экстравагантная вещь была когда-либо вашей собственностью?
 — Недавно я приобрел колокол и собираюсь повесить его на даче. Лень проводить звонок, а когда стучат, не слышу, и людям приходится орать в окно. Колокол — финский, тяжелый, звонкий — есть, теперь надо купить вторую экстравагантную вещь — дрель, чтобы этот колокол присобачить к стенке. Чувствую, это затянется надолго.

Популярные статьи